Выбрать главу

Конечно, "Даугава" использует известный журналистский прием: слово в слово печатает неправленую стенограмму, что всегда упрощает, а то и оглупляет речь говорящего. Но содержание, тем не менее сохраняется. И, насколько можно понять астафьевское косноязычие, суть дела не столько в самом Эйдельмане, сколько в "них" - "инородцах", "евреях", "космополитах", лишенных чувства "почвы" и "родины". Не сам по себе Эйдельман ненавистен Астафьеву, а еврей Эйдельман, представитель нации. "Хотя он незнакомый мне товарищ, я никогда его не видел нигде, но привычка этой нации соваться в любую дырку, затычкой везде быть, она просто не дает покоя"25 . Пронырливость евреев, по словам Астафьева, столь велика, что им удалось даже... найти его почтовый адрес. "Ну, конечно, они найдут адрес, все найдут".

Итак, не гражданские принципы и не иная мораль побудили Эйдельмана взяться за перо, а "привычка ...> соваться в любую дырку". Возражать невозможно (это понял и Натан Яковлевич), но нельзя опять-таки не отметить: Астафьев и здесь не говорит по существу, не упоминает на этот раз даже о губителях России. "Конкретные высказывания", о которых просит корреспондент французской газеты, представляют собой набор антисемитских штампов, а на вопрос о его собственном конкретном отношении к евреям Астафьев расплывчато отвечает, что и среди них встречаются, мол, неплохие люди. "...Я получил от евреев очень много хороших писем, с отчитыванием этого Эйдельмана..." И еще один неотразимый аргумент: был, оказывается, и у самого Астафьева друг в Москве - "еврей, но бывший солдат, правда, так сказать, он сейчас на пенсии". И еще один друг - в Перми, который "знает, кстати говоря, об этой переписке, и он это игнорировал совершенно"26 .

"Даугаву" бранили на чем свет стоит, всячески избегая при этом касаться щекотливой сути. "Во имя чего" - вопрошала "Литературная газета" опубликована личная переписка Виктора Астафьева и Натана Эйдельмана?27  Этот аргумент (письма-то, мол, совершенно частные, как же можно?!) был и остается довольно ходким, причем прибегать к нему стали еще до появления переписки в "Даугаве". "Что бы сделал, скажем, Генрих Бёлль, - негодовал, кивая на цивилизованную Европу, критик В. Бондаренко, - если бы некто пустил по всему свету его личные письма (да еще и общественного содержания)? Очевидно, подал бы в суд и добился не только огромной денежной компенсации за подрыв своей репутации, но и судебного приговора преступившим закон.

Н. Эйдельман запустил по всему свету свою переписку с

В. Астафьевым, нанесшую определенный нравственный урон известному писателю. Как прореагировали на это наши псевдоинтеллигенты? Слышал от некоторых московских снобов, мол, после таких писем Астафьеву руки нельзя подавать. Почему - Астафьеву? Даже если им изрекалась бы одна хула, а письма Эйдельмана были бы выдержаны в самом безупречном духе, с каких пор стало принято в интеллигентном обществе обнародовать чужие частные письма?"28 Состоявшаяся в СССР публикация вновь возбудила правовое чувство. За попранную законность вступился даже известный критик А. Архангельский, заявивший, что публикация в "Даугаве" - "вызов всем нравственным нормам, здравому смыслу и культуре"29 .

Довод, казалось бы, неумолимый: да, действительно, нельзя с точки зрения как юридической, так и моральной, публиковать письма без согласия авторов или их наследников. В связи с Перепиской, правда, на это обстоятельство чаще ссылаются астафьевские сторонники - аргумент-то ведь безошибочный! Думается, что и редакция рижского (как и мюнхенского) журнала тоже имела некоторое представление об авторском праве. Другое дело, что публикация пришлась на время, когда рушились устои советской Империи и многие правовые и даже моральные нормы казались в тот исторический час не столь безусловными, как несколько лет назад. Общественная важность темы, поднятой в Переписке, перевешивала для редакции "Даугавы" более частный хотя, бесспорно, важнейший! - вопрос о правах. История, увы, нередко разъединяет мораль и право, особенно в "судьбоносные" времена.

К сказанному добавим: в Переписке нет абсолютно ничего личного. Оба корреспондента - известные люди, никогда друг друга в глаза не видели, и суждения, коими они обмениваются, касаются отнюдь не интимных сторон их жизни. Упрек Астафьеву, сформулированный Эйдельманом, затрагивает в нашей стране любого, кто ощущает себя ее гражданином, и будь на дворе не 1986, а, скажем, 1993 год, подобное письмо появилось бы, скорее всего, как открытое на страницах одной из московских газет, а его автору не пришлось бы утруждать себя разысканиями почтового адреса (что, как мы видели, особенно возмутило писателя).

Словно ощущая необходимость легитимизировать публикацию в "Даугаве", дочь Н. Я. Эйдельмана откликнулась на это событие короткой заметкой в московской газете. Напомнив о необходимости соблюдать "права", она тем не менее недвусмысленно заявила: "В принципе я ничего не имею против появления в печати этой и раньше широко известной переписки"30 .

На этом не кончилось. Неугомонная "Даугава" еще раз вернулась к Переписке в конце того же, 1990 года, напечатав интервью на больную тему с поэтом Давидом Самойловым, пытавшимся объяснить (отчасти оправдать) астафьевский антисемитизм: писатель, по его мнению, выразил самочувствие русской нации, "и против этого самочувствия возразить нельзя"31 .

"В Астафьеве, - говорил своему собеседнику Д. Самойлов, - сильна боль за Россию ...> Эта боль искренняя, и боль, требующая выхода. Астафьевское ребяческое, неисторическое, непосредственное мышление хочет искать причин боли вовне: в бедах России, считает Астафьев, виноваты инородцы и интеллигенты"32 .

Правильно. Можно даже признать, что в действиях Астафьева есть своя особая логика, и никакие разумные, с опорой на Карамзина и Герцена, доводы Эйдельмана никогда и ни в чем не поколебали бы Астафьева, мыслящего совершенно иначе: "нутром". Напиши Натан Яковлевич и в десять раз убедительней - письмо его все равно не достигло бы своей цели. Но не одна астафьевская эмоциональность причина тому, что затеянная Эйдельманом Переписка была изначально обречена на неудачу. Астафьев и Эйдельман, два родившихся в России писателя, для которых русский был родным языком, принадлежали, в сущности, к разным культурам и говорили на разных языках. Авторы писем, столь взбудораживших в то время Империю, находились по разным ее углам - не только географически, но и духовно. Они были антагонистами по внутреннему своему складу, воспитанию и мышлению, и понять друг друга им не удалось бы ни при какой погоде.

Эту противоположность двух типов сознания уловил, кажется, и Д. Самойлов, которой осуждал не только Астафьева, но и Натана Эйдельмана, называя его программу, как и астафьевскую, "отрицательной", и искал обращаясь к российской истории - некую "третью точку зрения", с которой "Астафьев не выглядит столь чудовищно, а Эйдельман столь правым ...> Письмо Эйдельмана принимаю я умственно, но почему-то не принимаю эмоционально. И наоборот "33.

* * *

В отличие от Давида Самойлова, мы не принимаем точки зрения Астафьева ни эмоционально, ни умственно. И должны без обиняков повторить горькую истину: замечательный русский писатель Виктор Астафьев тяжело и, как выяснится, неизлечимо страдал ксенофобией. Впрочем, такая формулировка требует существенных уточнений - в свете дальнейших событий.