Выбрать главу

Из бара выхожу очень поздно, бреду по улицам в поисках самого дешевого отеля в этом самом дорогом городе США. Голливуд живет поздней жизнью. Из баров и ресторанов доносится музыка, немыслимой красоты (и стоимости) машины дремлют у дверей, ожидая хозяев. Иногда я вижу и этих хозяев — ослепительных женщин в ослепительных туалетах, холеных мужчин… Но я вижу и какие-то неясные тени, скользящие вдоль домов в темных переулках, и тогда судорожно ощупываю бумажник с моими долларами…

Наконец нахожу какой-то захудалый, но сравнительно недорогой отель. Равнодушный негр равнодушно берет у меня плату за два дня вперед и, не вставая со стула, протягивает ключ. Вслед он хриплым голосом бросает:

— Девок води, но чтоб травки или еще чего в номере ни-ни!

Поднимаюсь по скрипучей лестнице. Номер — пол квадратных метра. Какая-то не кровать, а койка, стул, столик. Туалет и умывальник в коридоре. Окно выходит на покрытую сажей стену соседнего дома, вентиляции нет, белье в заплатах. Валюсь на койку и первый раз в жизни плачу.

Потом я еще не раз это делал…

Много чего было потом. Страшно вспоминать.

Наутро являюсь в полицию или, как ее там, иммиграционную службу. Теперь за столом сидит молодой парень, и говорит он со мной по-английски. Веселый, шутит, улыбается, чем-то напоминает Сэма. Сначала расспрашивает о моем здешнем житье-бытье, потом о московском, о московских друзьях, об институте, спрашивает, почему решил остаться, что бы хотел делать, кем работать. Симпатичный парень. У меня просыпается надежда: не будет мистера Холмера, может, этот чего-нибудь для меня сделает. Он велит все это написать. Мы расстаемся друзьями. Он просит завтра снова прийти к десяти утра.

А назавтра меня встречает какой-то визгливый грубиян, который все время жует резинку, задает дурацкие вопросы, особенно его интересуют мои отношения с женщинами, иногда он гогочет, отпускает сальные шуточки, все время похлопывает меня то по плечу, то по колену, то по руке. Он не скрывает, что перспектива моей жизни в Соединенных Штатах ему видится весьма мрачной. И что ему на это наплевать. И тоже велит записать все мои рассказы и прийти завтра. Ухожу в подавленном настроении. Ну что, повеситься, что ли? Но на следующий день мой собеседник снова тот молодой симпатяга. Я успокаиваюсь. А… на третий день опять эта скотина.

Не такой уж я умный, оказывается. Проходит пять дней, пока я соображаю наконец, что это душ Шарко — то ледяной, то горячий, что это метод допроса, имеющий целью расшатать мне нервы, заставить осознать, какое я ничтожество, в каком отчаянном положении нахожусь и как должен благодарить «их» за любую милость, страшиться малейшего недовольства.

Теперь характер вопросов изменился. Меня спрашивают, служил ли я в армии и почему нет, что проходят на занятиях по военному делу в школе и институте, что знаю о Советских Вооруженных Силах, может, о каких-нибудь лагерях, есть ли среди друзей такие, у кого родители военные, или друзья в армии. Говорю про Андрея Жукова все, что знаю. А что я знаю? О своей службе и учебе он не очень-то рассказывал. Эти вещи из него не вытянешь, да и не интересовали они меня. Где он? На какой границе? И ото не знаю. Может, есть знакомый, кто пошел в науку? Энергетику? Ядерную? Авиацию, флот, оборону? Нет? Никого? Никого, я ведь языковой кончал. Так, может, есть друзья в бюро переводов НИИ, в органах, в МИДе? Ну где еще язык нужен.

И тут я с ужасом понимаю, что они теряют ко мне всякий интерес. Я для них просто пустое место. Нулевая отдача. Грубиян на допросах зевает, а «симпатяга» становится все более равнодушным. Он еще порой улыбается казенной улыбкой, но так, для проформы.

Наступает день, когда, явившись утром (привык ходить как на работу), я вижу перед собой того, первого, который по-русски шпарит. Он сух, строго официален.

— Мистер Рогачев (я опять мистер). В первой инстанции ваша просьба рассмотрена. Поскольку виза у вас истекает, вот получите временное разрешение на проживание в США. Пока будут рассматривать другие инстанции. Если решение будет положительное, можете поставить вопрос и о гражданстве. Впрочем, пока об этом рано говорить.

— Извините, — робко спрашиваю, — а сколько может длиться рассмотрение?

— Трудно сказать, — отвечает и углубляется в какие-то бумаги. — Несколько месяцев, год, иногда несколько лет.

— Сколько? — хриплю.

Мой голос заставляет его поднять глаза.

— Разве я говорю так тихо, что меня не слышно за два метра? — спрашивает строго.