Выбрать главу

Интересно, мертвым полагается воскресать в том же возрасте, в котором они умерли? Если да — то моей маме повезло. А вот страдавшему артритом двоюродному деду — не очень.

Я вспоминаю его, деда Мэтью, чье надгробье, расположенное рядом с тем, у которого мы сидим, почти целиком покрылось лишайником: пансионат, подготовка к дневному сну, мой двоюродный дед поднимается по лестнице — одна ступенька за раз, скрюченная рука крепко вцепилась в перила. Непросто ему будет вылезать из могилы на своих несчастных отечных коленках. Он вечно останавливался на середине лестницы и говорил: «Caesar se recipit in hiberna» («Цезарь удаляется в зимнюю резиденцию»). Якобы из всей школьной программы он запомнил только эти слова. Я все думала, это означает «собираюсь вздремнуть», а потом сверилась с библиотечными справочниками.

Никто не хочет сюда приезжать. Ни папа, ни брат. Ни разу не появились. Когда я говорю, что на Бдениях будут все, папа смотрит на меня долгим печальным взглядом. С моих восьми лет он постоянно твердил, что мамы больше не будет. Теперь даже эти слова уже не нужны — я и без них понимаю, что означает этот его взгляд. Но если бы вдруг она вернулась, то где же еще стала бы нас искать? И как бы она меня узнала, не сиди я у этого надгробья, такая похожая на нее, какой она была тридцать лет назад? Как бы ее узнала я?

Если бы она вдруг оказалась здесь, на кладбище, и потребовала подтверждения, что я — это я, я бы спела ей. Я бы спела «Зеленую тропку». Я и так все время ее напеваю — когда, например, развешиваю белье или ночью еду одна в машине. Мне нравится считать эту песню своей, хотя я прекрасно знаю, что она гораздо старше меня, старше той малютки, которой мама ее пела много лет назад.

Зеленая тропка, Трава зелена. Моя ты красотка, Юна и нежна. Вот всё для тебя — Молоко и шелка, И золотом имя Выводит рука.

В детстве мне и в голову не приходило, что это песня о могиле, зеленой могиле. Мне казалось, в ней поется о дорожке, канавке, промытой дождем посреди поля. Кого там могут хоронить? Молоко — это, наверное, для новорожденного, чистейшего, невиннейшего создания, не оскверненного ни малейшим дыханием жизни. И пока я думала, что мама поет песню для меня, она на самом деле пела ее для другого ребенка, того самого, что покоится под надгробьем размером с обувную коробку, где выбита одна-единственная дата, в которой и рождение, и смерть.

Я до сих пор временами мысленно разговариваю с мамой. Когда родилась Сюзанна, я искала ее глазами; я подняла взгляд от лица новорожденной дочери в поисках маминого лица, мне хотелось, чтобы она взглянула на нас и признала, что вот она — самая нежная и юная красотка в мире. Я хотела, чтобы она спела со мной. Я шарила глазами по сторонам и плакала. Акушерка спросила, типична ли послеродовая депрессия для женщин нашей семьи. Я сказала — нет. Только горе. Для женщин нашей семьи типично горе. Передаем из поколения в поколение, как иммунитет при грудном вскармливании. Как песню.

2

Паутина Шарлотты

Летела корова,

Ляпнула слово.

Какое слово

Сказала корова?

Не помню, что было дальше, после того, как я это сказала. Я тогда много подобного говорила. Я была слишком не в себе, чтобы запомнить последовательность событий. Какие-то люди приходили, что-то говорили. Большинство были добры ко мне. Некоторые смотрели на меня так, как обычно смотрят учителя или полицейские — будто бы ищут в лице признаки дефектности, изъяна.

(В восемь лет мне казалось, что в моем лице они искали причины исчезновения мамы. Что-то такое ужасное во мне, из-за чего мама однажды вышла за дверь и не вернулась. Став старше, я предположила, что они могли искать сходство, «красные флаги», указывающие, что я могу повторить ее путь.)

Спустя несколько визитов все их лица слились в одно. Я не так чтобы очень внимательно их слушала. Сюзанна росла настолько бодрым херувимчиком, что ее бодрость даже передавалась мне. Я должна была научить ее улыбаться. У меня не было выбора, кроме как улыбаться самой.