Не задумываясь и доли секунды, я ответил железным отказом. Отец немедленно пришёл в ярость, чем несказанно меня потешил. Он требовал, чтобы я объяснил причину моего отказа, бесновался — я стоял на одном: «Не хочу!» — «Почему, ну почему?!» — «Не хочу, и всё, мне это не интересно».
Были тут и другие, более тонкие обертоны. Я уже был достаточно взрослым подростком, чтобы понимать: дело не только в том, что я своей чёрной неблагодарностью отталкиваю отца, его желание сделать что-то приятное сыну. Я смутно, но не сомневаясь в своих догадках, представлял, какие закулисы пришлось испетлять отцу, чтобы выцыганить этот пригласительный билет — и что теперь? Мало того, что он в любом случае останется обязанным одолжением, которое ему сделали, — так ему ещё и предстоит пройти через унижение отказа от этого злосчастного приглашения — либо лихорадочного сбывания его с рук.
И ещё одна мелкая, но существенная деталь: отказаться от подобного сюрприза мне было тем легче и тем приятнее, что я уже в те годы не любил массовых организованных мероприятий, чувствуя в них какую-то фальшь, неискренность, вымученность и тлетворность. Будучи отличником и сыном инструктора райкома партии (для райцентра фигура заметная), я, пользуясь формальным предлогом — тем, что был младшим в классе, — тянул до последнего со вступлением в комсомол — до самого конца восьмого класса, то есть ещё целый год после того, как весь мой класс дружно был принят в этот советский гитлерюгенд. Меня воротило от казённости, пошлости и неэстетичности любых коллективных действий — от комсомольского собрания до спортивного кросса. Только в одиночестве или с близким другом я становился собою.
Примечательно, что подобных демаршей я никогда не устраивал маме. Думаю, я её действительно любил — и сильно нуждался в ответной любви. Едва ли не самые сильные сожаления испытываю я от одного воспоминания. Была поздняя весна — возможно, того же поминавшегося уже шестьдесят шестого года. Старшие ребята сколотили небольшую компанию — собирались идти за черёмухой. Мне страстно хотелось пойти с ними. Путь предстоял неблизкий, через болото — и я был уверен в абсолютной невозможности для меня участия в походе. Спросить разрешения — мне и в голову не пришло. Тем не менее я решился. Не буду описывать самого похода (болото настоящее, с топью: идём след в след, временами оступаемся, вытаскиваем башмаки из тины и продолжаем перебираться с кочки на кочку и с жёрдочки на жёрдочку — кто набросал их там?), скажу только, что он удался: на берегу извилистой заросшей по берегам черёмухой Ласьвы мы окунулись в настоящее пиршество белизны и аромата, наломали кто сколько мог веток и тронулись в обратный путь... Надо ли говорить, что на выходе из болота, уже на нашей стороне, невдалеке от дома, я бросил свою охапку — в грязь. Когда позднее (не помню, как скоро) я рассказал маме об этом, она с сожалением прокомментировала: зачем же ты черёмуху выбросил? Как, должно быть, ей было бы приятно получить от меня белоснежный благоухающий букет. Память об этом несостоявшемся подарке до сих пор язвит моё сердце.
«Космос»
Шестьдесят шестой год начался болезнями. Я целиком пропустил третью четверть[13], переболев последовательно корью, скарлатиной, ветряной оспой и свинкой.
А от лета, кроме случая с велосипедом (точнее — с купанием), в памяти остался лагерь — хоть и пионерский, но наверное скопированный со всех остальных лагерей Пермской области.
Ехать туда не хотелось, но родители работали, оставить меня дома одного было не с кем — вот и сплавили меня на одну смену в «Космос». Там мне пришлось в полной мере испытать все прелести совместного проживания.
Как вы думаете, как могут спать часов в шесть-семь утра десятилетние мальчишки, которые угомонились накануне далеко не сразу после отбоя? Правильно: мёртвым сном. Но обязательно найдётся кто-то, кто разбудит всех — потому что ему в туалет приспичило или просто от избытка чувств. А если этого не сделает сосед, то фальшивый горн прокукарекает что-то, ну очень отдалённо напоминающее окуджавское «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше!..» Скоро утренняя линейка.