Выбрать главу
Чтобы с боя взять Примо-орье-е, Белой арми-и опло-от…
* * *

Тайга, тайга…

Во все дали-дальние, на тысячи верст, куда ни глянь, раскинулась ее суровая темная рать. Ни зверю не обойти, ни птице не облететь ее необозримых просторов, глухих чащоб, раскинувшихся от седого Урала до синих вод Тихого океана. Частоколом елей и пихт ощетинила она конусы сопок и горбины увалов, колоннадами могучего кедрача встала по косогорам, где светлыми березняками, где черным разнолесьем выстлала долины и поймы рек, непролазными буреломами нагромоздилась в падях и распадках. Лето сменяется осенью, за зимой идет весна, за годом год, за веком век, а в тайге живет все та же извечная глухомань.

…Идут, идут эшелоны теплушек на восток — из Ленинграда, с Северного Кавказа, из Одессы, Харькова, Поволжья — прямыми путями на Урал, в Сибирь, к дальневосточным границам. А за ними — весна тревожного тысяча девятьсот тридцать второго года.

Обыватель рассуждает:

— Ведь совсем юнцов гонят.

— Куда же это их?

— Вербованные, должно быть.

— Какой там, армия…

— Сопки маньчжурские защищать…

— Э-эх, Расея-матушка, мало ты раскидала своих сынов по чужбине! Эдакий цвет русского народа! И куда? Э-эх, Расея-матушка!..

Из вагона озорной голос:

— Что вздыхаешь, дедушка?

— А то, сынок, что твоему разуму невдомек.

— Это почему же?

— А потому, что зелен твой разум, — сердито шамкает дед беззубым ртом.

— В чем зелен? Поучи, дедушка!

Лицо старика теплеет. Опираясь на посох, он приближается к вагону, задирает бороденку, вглядываясь в лица ребят.

— Опять, чай, война? В четвертом гнали, в четырнадцатом гнали, в гражданскую гнали. Наступил тридцать второй — опять гонят! Вот в чем, сынок, беда…

— Так разве ж мы на войну, дедушка? Ведь мы строить едем!

— А до́ма, чай, нечего строить?

— Дома само собой, а это на Дальний Восток строить едем. Там, сказывают, людей мало, а строить надо много, да некому.

— Наш дом, дедушка, от Ленинграда до Чукотки, — вставляет еще один говорун, — и везде нужно строить!

— Так-то оно так, да больно вы жидковаты, строители!

— Когда надо, покрутаем.

— Покрутаем! — Дед с укоризной покачал головой. — Пока покрутаешь, сынок, ой, много соли придется съесть! Так-то!..

— И соли съедим много, и покрутаем, и построим!

— Чудной народ пошел… — Дед зашагал прочь от эшелона, погруженный в свои трудные думы.

А эшелоны все шли и шли на восток…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Весна на Нижнем Амуре наступает медленно и робко. За долгие месяцы лютых морозов зима сооружает в непроходимых чащобах тайги, в распадках и долинах рек мощные снежные завалы, стужа будто сталью нальет до самых корней стволы деревьев, в полутораметровую ледяную броню закует могучие стремнины Амура. Нелегко весне взять штурмом укрепления зимы!

Но уже во второй половине марта все заметнее начинает пригревать солнце, весь апрель подтачивает оно ноздреватый снег, а по ночам в снегах стоит певучий стеклянный звон: то морозы спешно куют заплатки на бреши, пробитые весенними лучами солнца. Март — месяц пурги. Но иногда налетит пурга и в апреле, по-зимнему завьюжит все кругом, заметет метелями и на нет сведет всю работу весны.

Так и идет борьба между весной и зимой чуть ли не до середины апреля.

Да только время вспять не повернешь! Все длиннее становятся дни, все горячее лучи солнца. Подуют теплые апрельские ветры, и поползут по склонам сопок черные стада проталин. С каждым днем становится их все больше. И в одно солнечное ласковое утро вдруг и не увидишь снега на сопках, он остался в глухих распадках. Но недолго лежать ему и там: зима побеждена окончательно.

В тот год на Нижнем Амуре поздно ломало лед. Еще девятого мая, в субботу, возле села Пермского стояли во всю излучину Амура огромные ледяные поля, принесшие на себе с верховьев длинный конец изломанной зимней дороги, темной от конского навоза и остатков сена. Всю ночь на Амуре в тревожной, чреватой обновлением тишине гудели, звенели, шуршали льды, яростно, словно табуны диких коней, сходились огромные ледяные поля, сокрушая и дробя друг друга. Льдины, вытесненные на берег, глубоко, словно гигантский плуг, вспахали галечник, громоздились на суше огромными ворохами. А утром в воскресенье люди ахнули, глянув в окна: под синим, чистым, обещающим хороший день весенним небом, ослепительно сверкая в первых лучах солнца, ясен и спокоен двигался неоглядно широкий Амур. Лишь кое-где на зеркальной глади воды, гонимые течением, одинокие плыли льдины. Что-то богатырское, захватывающее, величавое было в этой картине.

Никогда еще жители села Пермского не ждали ледохода так, как в этом году.

Минувшей зимой пермский крестьянин Никандр Руднев ездил в Хабаровск, за триста шестьдесят километров, продавать битую дичь: полторы сотни рябчиков да две туши диких кабанов. Продал как никогда выгодно. Но все равно ругался, вынужденный прикупить фуража на обратную дорогу.

— Ошкурили-таки ладом они меня, язви их в душу! Своего же брата, крестьянина, грабят!

Время было тревожное, японцы захватили Маньчжурию и вышли к советской границе. Их заставы появились всего в пятидесяти двух километрах от Хабаровска. В городе ходили тревожные слухи о скорой войне.

В обратный путь Никандр привез пассажира — рослого, круглого телом человека в длинной, до пят, кавалерийской шинели, в мерлушковой папахе, с орденом боевого Красного Знамени в ободочке из пунцовой материи. Он поселился у Рудневых, а вскоре стал скупать лошадей да овес в ближайших селах.

Не сразу запомнили в селе фамилию нового человека, да и была она не совсем обычной для мужицкого слуха — Ставорский. Но уже на следующий день в каждой избе только и было разговора о том, что весной начнется большая стройка возле Силинского озера, где три года назад пермские мужики обложили и убили матерого тигра, забредшего с правобережья Амура.

В конце марта последним санным путем пришел из Хабаровска обоз, а с ним двадцать пять геодезистов и рабочих — молодых веселых парней в белых добротных полушубках, валенках и шапках-ушанках. Говорили, будто они из самой Москвы посланы, что все они комсомольцы и что весной с первыми пароходами прибудет сюда несколько тысяч строителей.

Строители… Какие они? Деревенские или городские? Молодые или пожилые? И вообще — что это за люди: порядочные или шантрапа какая-нибудь? Почти в каждой избе задавались эти вопросы. Не следует удивляться их наивности — ведь за всю свою жизнь подавляющее большинство людей Пермского знало лишь своих, деревенских, да кое-кого из редких в этих местах русских сел и нанайских стойбищ. На городских, которые, бывает, прогуливаются по берегу, когда накоротке пристанет проходящий вверх или вниз по Амуру пароход, здесь смотрели как на выходцев из другого мира. Большинство пермских, прожив жизнь, не видели железной дороги, не знали толком, что такое город.

С глухой тревогой и беспокойством ждал этого дня Никандр Руднев. Так ждет рыбак где-нибудь посреди Амура стремительно приближающуюся черную тучу со шквальным ветром и с бешено распущенной гривой ливневого дождя: выдержит или не выдержит его лодка, не грозит ли ему гибель? Большая стройка… Что ж, выходит, деревня будет стерта с берега: до Силинского озера отсюда и версты не наберешь. Правильно, видно, и не без умысла говорил тогда в дороге его пассажир Ставорский, что весной будут деревню потрошить, город строить. А где ему быть, как не на месте деревни, — дальше ведь от берега, за околицей, начинаются мокрые низины да мари.

«За Ставорского буду держаться, — зло и горько думал Никандр. — Хоть маленькая это, видать, шишка — начальник конного парка, но все ж таки начальник. Главное, чтоб не раздавили. А там укреплюсь, обгляжусь, будет видно, что делать».

С иными мыслями ждала этого дня Любаша, Никандрова дочь. С трепетом, в тайне от отца и матери думала она о больших и скорых переменах. В прошлом году Любаша окончила семилетку в районном селе Нижняя Тамбовка, со слезами упрашивала отдать ее учиться в Хабаровск, но Никандр наотрез отказал. Не признавал и видеть не хотел Никандр Руднев того нового, что меняло облик всей жизни вокруг него и все сильнее, настойчивее стучалось в дверь его избы.