— Вздор! — сказал хозяин кабачка. — Греки скупые — они в карты не играют.
— А в табле и д о м и н о н играют, — сказал рыжий. — Кону Алеку мастер играть в д о м и н о н и обыграл грека. Это было еще до той войны, мне дед рассказывал.
— Все враки, — сказал кабатчик. — Никогда такого не было, чтобы грек проиграл имение.
— А я тебе говорю — было. Наша земля от самой речки Фрумушика до балки Инэу вся в карты выиграна. Это так же верно, как то, что я румын.
— А кто тебя знает — румын ты или не румын? У тебя вот усы рыжие…
Все расхохотались.
— Чего ржете, дурни? Какая разница — играл грек в карты или не играл? Земля все равно наша.
— Значит, будут делить?
— А разве бояре дураки? — снова загремел широкоплечий. — Разве они дураки, такие, как мы?
В противоположном от стойки углу толпились другие люди, там звенели другие голоса, и я вдруг услышал возглас по-русски: «Правильно!» По звуку голоса, по интонации нетрудно было определить, что это сказал русский. Так оно и оказалось. За кругом военных картузов и барашковых качул я увидел красноармейскую пилотку. Молоденький солдат с коричневым, словно отделанным под древесную кору лицом, с нашивкой за ранение и медалью на гимнастерке, сидел за столиком перед графином красного вина. Рядом сидели два пожилых румына, остальные стояли, окружив столик и чуть наклонившись вперед. Один из стариков курил трубку, и вокруг его лица стояло неподвижное облако дыма; второй что-то торопливо и сбивчиво говорил красноармейцу.
— Погоди, мэй Никулае, — сказал тот, кто курил трубку. — Ты не торопись. Он же не понимает…
— Как так не понимает? — удивился второй. — По-румынски не понимает? — Он даже привстал с табуретки от удивления при мысли о такой странной вещи, лотом снова сел и, махнув рукой, — дескать, быть этого не может, — торопливо продолжал, обращаясь к русскому солдату: — Значит, вот как у нас тут было с политикой. Сначала правил король Кароль. Он разогнал все партии: не хочу, говорит, никаких партий, я сам главная партия, сам буду делать то, что они делали. Оно и понятно: и Кароль умел воровать не хуже других. Есте?[105]
— Есте! — важно ответил красноармеец.
Глядя на него, можно было подумать, что он действительно все понимает и сидит здесь в привычном и знакомом кругу, хотя вряд ли он прибыл сюда раньше вчерашнего дня, подумал я, вспомнив контрольно-пропускной пост, который мы видели при въезде в село.
— Потом пришел генерал Антонеску и сказал Каролю: а ну-ка убирайся, теперь буду править я. И он прогнал Кароля, посадил на престол Михая, а правил сам, потому что стал сам «кондукатор». Он был еще хуже Кароля, потому что послушался Гитлера и начал войну. Понимаешь, человече?
— Правильно, — сказал красноармеец и ободряюще кивнул рассказчику.
— Видишь? — обрадовался тот, обращаясь к соседу с трубкой. — А ты говорил — не понимает! Он все понимает. У него и медаль есть. Разве он глупее нас с тобой?
Мне не удалось дослушать лекцию до конца, надо было возвращаться к машине. Когда я уходил, вдруг заговорил красноармеец, и я подумал, что с тех пор, как существует этот кабачок, да и за все годы существования села, вряд ли здесь когда-нибудь велась подобная беседа. «Трудовое крестьянство», «рабочий класс», «буржуазия», — решительно гремел солдат и после каждой фразы вставлял подслушанные им здесь же румынские обороты: «Ынцележь омуле?..» — «Есте?..» «Есте!» — отвечали люди в барашковых шапках, слушая впервые в жизни эти еще не совсем ясные слова, но уже чувствуя, что они имеют прямое отношение к их собственному будущему.
Когда я вернулся к «доджу», он был готов к дальнейшему путешествию. Мы снова покатили по бухарестскому шоссе, оставив позади главную улицу села Трифешть. Потом были другие улицы, другие села, на перекрестках стояли толпы людей, и всюду шумел беспорядочный, никем не созванный крестьянский митинг. И хотя мы больше нигде не останавливались, я мог бы поручиться, что всюду говорили об одних и тех же вещах. «Будут или не будут делить?», «А разве бояре — дураки?» В этих двух вопросах было все: и застарелая тоска по земле, и надежда, что после долгих лет войны и фашизма жизнь все-таки переменится к лучшему, и мучительные сомнения, и еще что-то, пожалуй самое важное, выраженное пока лишь косвенно — бояре умнее нас, — но уже само собой говорящее о том, что теперь дело может обернуться иначе. И все красноармейцы, окруженные жадно-любопытными толпами румынских крестьян, напоминали мне случайного агитатора, молоденького солдата в селе Трифешть, который вряд ли хотел сознательно вмешаться в румынские дела. Его спрашивали, и он отвечал так, как был приучен с детства. Здесь, на чужбине, на дорогах войны, которая ушла за сотни километров от родины, все, что он оставил дома, казалось ему замечательным и совершенным. И он охотно излагал те простые, азбучные истины, к которым привык со школьной скамьи; а для слушателей каждое его слово было полно революционного значения, каждое будничное понятие советской жизни таило в себе предчувствие возможной перемены их собственной судьбы.