Философская борьба, которую вел Фриц против тринадцатилетнего мальчика, не очень-то разбиравшегося в ее смысле, имела и практические последствия. На этот раз вполне понятные и ощутимые. Как-то на уроке французского языка я попросил разрешения выйти на минуту из класса. Фриц обрадовался.
— Пожалуйста, детка! И можешь совсем не возвращаться. Можешь не писать диктант. Я дам тебе хорошая отметка — перейдешь поскорей в четвертый класс, скорей избавляйся от тебя!
И я не вернулся на урок, а отправился на задний двор гимназии играть в футбол. Я не писал диктант по-французски, но получил хорошую отметку в семестре. Так впервые был нарушен стройный гимназический порядок. Фриц разрубил мою веру в справедливость школьного журнала, и я стал прохладно относиться к своим обязанностям. За этим неизбежно последовало и другое открытие: если получить вместо высшего балла скромную шестерку, мир от этого не рушится.
Вскоре я перестал даже заглядывать в учебники французского и немецкого. И совсем не учил латыни. Но мне очень хотелось посмотреть, как это делает сам Фриц. В нашем классе нашлось еще несколько любопытных, один из них узнал его домашний адрес. И вот однажды, поздним вечером, мы отправились посмотреть, как наш старик встает по ночам и зубрит латынь.
Мы шли довольно долго по темным, уже спящим улочкам. Дул сырой мартовский ветер. На крышах еще поблескивали остатки снега, но внизу, на тротуарах, были разлиты огромные лужи. За темными заборами шумели мокрые деревья. В желобах шумела и журчала вода, лившаяся с крыш в лужи.
Домик, в котором жил Фриц, оказался бревенчатым, с низкой, еще засыпанной крупитчатым снегом кровлей. Мы подкрались к окну, осторожно прильнули лбами к мокрому стеклу и увидели такую картину.
Под потолком висела керосиновая лампа с подвернутым фитилем, слабо освещая убогую комнату, заставленную сундуками и разделенную на две части веревкой с бельем. В сумрачном полусвете белели распятые рубашки, до самого пола свисали кальсоны, простыни, пеленки. Еще никого не видя, мы услышали детский плач. Мы знали, что Фриц совершенно одинок и снимает комнату «на всем готовом» у какой-то женщины, — очевидно, это плакал ее ребенок. Делал он это таким хриплым и нудным голосом, что даже нам стало неприятно. А как же Фриц? Неужели он может терпеть такое нытье? Не успели мы об этом подумать, как из-за веревки с бельем вынырнул он сам, без пиджака, в белом колпаке, похожем на вязаный чулок, в расстегнутых и, как всегда, спадающих брюках. Когда он подошел поближе, мы увидели, что он держит в руках странный предмет, завернутый в одеяло. Предмет этот вдруг зашевелился, издавая уже знакомый нам хриплый и нудный писк. Фриц зашагал быстрее, что-то бормоча себе под нос. Сначала мы услышали характерное «доннерветтер-параплю!», но ребенок не унимался, и тогда Фриц начал декламировать свои любимые, хорошо знакомые нам латинские стихи:
Мы раскрыли рты и даже позабыли спрятаться, когда он подошел вплотную к окну. Но он нас не заметил. Он шагал вдоль веревки с бельем нервной, торопливой походкой и тщательно пытался убаюкать плачущего ребенка одами Горация.
В жалком облике нашего латиниста, прижимающего к груди грязное одеяло с плачущим младенцем, как и в оде Горация и во всей обстановке этой захламленной, завешенной бельем комнаты, слабо освещенной вонючим огоньком лампы, было столько грусти, безысходности, что нам всем стало не по себе. Мы отпрянули от окна, молча переглянулись и отправились домой.
Кто был этот одинокий, несчастный старик? Почему покинул он свою родину? Какие несчастья сломили его и превратили в чудака, посмешище для своих учеников? Не знаю. Что случилось с ним в дальнейшем, я тоже не знаю. Но чем дальше отдалялась от меня во времени эта странная фигура, тем яснее я понимал, что, собственно, произошло в те далекие годы и почему так невзлюбил меня этот поклонник и раб латинского языка. Сломленный жизнью и тяжелыми, неведомыми мне бедами, он покорился судьбе и возвел покорность в идеал. Вот почему он раздражался каждый раз, когда встречал среди своих учеников характер и склад ума, противоположные его собственному. Повышенная любознательность, страсть к новизне, дух протеста, все, чего Фриц не любил, — все это, ему казалось, он увидел во мне.
Я никогда не забывал Фрица. Всякий раз, когда длительные, тяжелые неудачи выдвигали и передо мной соблазн покорности, всякий раз, когда одолевала усталость, я вспоминал старика в колпаке и сползающих с живота брюках, пытающегося убаюкать младенца латинскими стихами:
2