Выбрать главу

В эти часы я вспоминал, что раньше, давно, в детстве, я любил ходить на гулянья, в парки, на площади, просто бродить по шумным улицам. Я не переносил одиночества. Мне всегда было интересно в суетливой людской толпе, и я сам чувствовал себя маленьким камешком в большом потоке. Наверно, мое истинное место было всегда у конвейера, или в строю солдат, или в зале больших собраний. И тогда, в детстве, я не мог предположить, что мне предстоят страшные, долгие дни одиночества в маленькой подвальной комнате.

Часть рисунков я роздал. Часть оставил себе. Зачем? Не знаю. Но я сказал:

— Это мне для работы.

Поднявшись наверх, я спрятал свой исписанный до обложки альбом и еще кучу листков, где были эскизы и с первого парохода и карикатуры на «милых супругов» ресторана первого класса, на дно чемодана, тщательно завернув все в газету.

На корме начались танцы. Я наскоро перекусил в буфете и пошел на корму. Я сидел на скамейке, смотрел на танцующих, но уже не рисовал. Было уже темно.

* * *

На следующий день капитан пригласил меня к себе в каюту и начал рассказывать разные истории. Дескать, на реке стало хорошо — постоянные кадры. Матросам платят шестьдесят девять рублей в месяц плюс полное обеспечение. На судах поставили локаторы — можно идти в тумане.

А вот берега пустеют. В деревне Тонково остался один только бакенщик.

И еще истории из жизни капитана. Как первый раз ему доверили пароход. Как сын пошел в речное училище. Как в тридцать седьмом году одевали по две пары нижнего белья. Ждали внезапного ареста.

Из всего, что он рассказывал, меня поразил один эпизод.

В сорок первом году пароход увозил из Енисейска шестьсот мобилизованных. Долго надрывались гармошки, наконец, пароход отвалил и пополз вверх по реке, а за пароходом, километров десять, бежали по берегу женщины, дети и кричали.

В сорок пятом в Енисейск вернулись единицы.

Когда-нибудь я напишу картину. Она будет называться «Война». Война — это не только батальные полотна с разрывами снарядов, фигурами пехотинцев и подбитыми танками. Это не только лихая кавалерийская атака. Не только «вдумчивое, чуть-чуть усталое лицо» генерала. Не только разрушенные улицы и убитый ребенок на переднем плане. Не только пирамида черепов.

Я считаю, что война — это и женщины и дети, бегущие за пароходом.

Но как это написать?

Зеленые деревья, желтый песок, разноцветные, маленькие, хорошо выписанные фигурки женщин. Пасторальная картина! Что ж, если глядеть на фотографию, так оно, наверно, и было. Но разве эта фотография-картина кого-нибудь взволнует?

Так все-таки как сделать?

Абстрактный хаос красок, изломанные линии-молнии, символические квадраты — трагический вопль цвета? Но ведь главное, чтоб был человек.

Или еще один метод — асимметричные женские фигуры, черный берег, красная кровавая вода? Корма парохода здесь никак не компонуется. Значит, огромная тень солдата или силуэт солдата, закрывший собою солнце?

Мистическая, в стиле Шагала, женщина, стремящаяся догнать маленькую, удаляющуюся фигурку солдата?

Сотни вариантов, сотни решений.

Мы издеваемся, когда поклонники зеленых листиков и точного расположения пуговиц на пиджаке бубнят: писать надо так, а не иначе.

А разве я прав, когда показывал своего машиниста и утверждал, что он образец современной живописи?

Или прав Олег, когда выдавал свой объемный кубический город за единственный эталон художественной школы?

Нет такого человека, который безапелляционно скажет: вот, надо именно так. Искусство — это всегда открытие. Готовых рецептов нет.

Ты говоришь, что знаешь, как надо писать о войне. Возможно, картина получится удачной и все удивятся: такой молодой, а как верно изобразил.

Возможно, что будет провал и тебя засмеют: мальчишка, пороха не нюхал, а берется.

Все зависит от того, сумеешь ли ты убедить людей.

Какими средствами? В лучших традициях станковой живописи? Или используя последние достижения экспрессионизма?

Но каждый замысел имеет одно верное решение. Важно, чтоб ты нашел ту единственную форму, в которую оно воплотится. И тогда форма будет органична и не вызовет ни у кого сомнений.

Но как найти? Что тебе в этом поможет? И найдешь ли ты? Или тебе не хватит всей жизни?

Вот она, проблема номер один, извечная сладкая каторга искусства.

Кстати, любопытная подробность.

Я сделал несколько эскизов портрета капитана. И наверное, в Москве напишу его. Почти реалистический (представляю ликование в МОСХе). А может, пока мне так кажется. Но что делать?

Я долго думал, кого напоминает мне капитан? И как ни странно — моего отца! Они внешне совершенно не похожи, но что-то есть общее. Вероятно, то, что всю жизнь они оба стояли на вахте, и, что бы им ни встречалось — мели, туманы, льды и пороги, они всегда старались нащупать единственно верную дорогу, чтобы люди, которые были рядом с ними, не потерпели крушения. И вероятно, где-то и мой идеал: это прожить так же, как мой отец, как капитан. Они скоро уйдут. И мне быть на их месте.

Вечером я обыграл в шахматы второго механика, лучшего игрока на пароходе. Потом мы с ним долго говорили. Потом пришел первый штурман и пригласил нас в каюту. Буфетчица принесла бутылку водки, немного закуски, и мы сидели, и они рассказывали о своем житье-бытье, а я слушал и завидовал им. Завидовал лютой завистью. Вот они на ходу переменили поршень, вскрыли четыре цилиндра. На берегу это занимает обычно трое суток, а они управились за двенадцать часов. Команда стала экипажем коммунистического труда. Штурман изучает автоматику. Механик — навигацию. Они привыкли к вахтам. У них очень много обязанностей. Им некогда скучать. Да, бывают и неприятности, есть и недостатки.

Я завидовал этим ребятам потому, что они любят свою работу. От них требуют хорошей работы, и чем больше они выкладываются, тем больше они приносят пользы людям. Сразу виден результат. Их поддерживают и поощряют. И требуют лишь одного: думай, старайся, изобретай, работай лучше! Что тебе для этого надо? Пожалуйста!

Вокруг них товарищи. А я? Я все время один. Один со своими замыслами, мечтами, неудачами. Меня никто не поддерживает.

Утешаться тем, что многих великих художников прошлого сначала не признавали? Очень удобная позиция «непризнанного гения». Но я же человек? Мне при жизни нужно теплое слово. И потом, почему это меня признают когда-нибудь, если наши люди не принимают мои картины сейчас? Значит, надо добиться того, чтобы меня поняли. Я хочу выбежать к нашим людям и крикнуть: «Посмотрите мои картины! Вдумайтесь, вглядитесь! Я ваш! Я для вас работаю!»

Мы разошлись по каютам. Всегда, когда наслушаешься рассказов о чужих судьбах, начинаешь думать о себе.

Так как же дальше? Мы с женой встретились, когда нам еще не было и по двадцати. Я был тогда мальчишкой, сопляком, никем. Но она поверила мне. Она отдала мне лучшие годы. А теперь, когда я чего-то добился, когда я стал художником (пускай спорным, но художником), теперь я говорю: «Спасибо. Я оставляю тебе ребенка. Буду давать деньги. А сам ухожу с другой. Привет!»

Я не сволочь. Я не могу этого сделать. Не могу!

Значит, ставить на своей жизни крест? Все. Больше у тебя ничего не будет. Приличная семейная жизнь, романчики на стороне? Или большая любовь, ради которой надо бросить все. А может, это тебе сейчас только кажется. Где же выход?

Я стал раздеваться. Взглянул на ботинки. Каблуки стесались. Этого только не хватало! Обычно мне чинил ботинки отец. Он сам сапожничал и следил за нашей обувью.

И вообще он всегда следил за мной.

Я лег и почувствовал себя заброшенным, одиноким. Вот так, в детстве, я лежал в кровати и ко мне подходил отец и поправлял одеяло и трогал рукой мой лоб. И вот это ощущение своей беспомощности и того, что тебя оберегает человек на костылях, что он все предусмотрит, все сделает, осталось до сих пор.

Я вспомнил, как вернулся однажды после дальней командировки. Ни матери, ни жены не было дома. Отец укачивал мою дочь.

Заботы о Маше у моих родителей доходили до анекдотических случаев. На даче отец накрывал коляску марлей, чтоб не проникали комары. Мать проделывала дырочки для воздуха. Отец затыкал их ватой.