«Если решение принято, ничто не заставит меня отступить от него, — так говорит Эли Портер. — Ничто. Мне, — говорит он, — наплевать на все. Пусть хоть двадцать тысяч чертей видят, что я делаю, и слышат, что я говорю, что бы я там ни говорил. И пусть десять тысяч из них орут „нет!“ и пробуют меня остановить, что бы я там ни делал, — я все равно докажу, что я прав, — говорит Эли Портер, — я не посмотрю и на десять тысяч чертей. И не потерплю, чтобы мне мешали».
Упрямый парень, не правда ли, да ведь он и скуп так же, как и упрям. Ему ничего не стоит увезти тайком навоз с соседнего поля, чтобы удобрить им свой собственный сад. Может быть, настоящим воровством это и не назовешь, но вряд ли такой поступок можно объяснить чем-нибудь иным, кроме как врожденной низостью. Но об Эли я расскажу вам потом; а сейчас он становится для меня такой же помехой, какой до этого был кот, и может испортить весь рассказ. Что же касается выражения моей духовной сущности, то теперь я вижу, что впереди мне ждать нечего, все одно и то же, путь пройден, прошлого не вернешь, а рай обернулся пустыней. Вот я и мечусь в своем маленьком мирке, придумывая, что же теперь делать, хотя сделать уже ничего нельзя, и в конце концов начинаю подумывать, а не пойти ли к парикмахеру и не попросить ли его перерезать мне горло.
Но вместо этого я спускаюсь в деревню, бреду без определенной цели, просто прогуливаюсь или, может быть, отдыхаю от своего кота. Одним концом улица упирается в полуразрушенную церковь, другим — в полуразрушенный деревянный мост над речкой, которая не отличается ни глубиной, ни величавостью. Вечереет, сгущаются унылые серые сумерки, низко-низко над заросшим кувшинками прудом проносятся ласточки, клочки бумаги трепещут под ветром и летят вдоль дороги; похоже, будет дождь. Во дворе фермы женщина печально вертит ручку маслобойки, шепчется с кем-то паренек в дверях дома, два котенка затеяли возню перед входом на почту, а в кузнице меняют подковы чалой кобыле учителя. Я иду через кладбище и натыкаюсь на священника, который, сняв пиджак, сгребает в кучу сорную траву у двери церкви. Он пристает ко мне со своей болтовней о грехе и позоре, сокрытых под одной из могильных плит, и кудахчет от непонятного веселья; но вот падают первые капли дождя, и, захватив грабли, он скрывается в церкви. Я следую за ним.
— Скажите мне, — провозглашает он грозно (господь наградил его голосом великой звучности, и он любит увещевать). — Скажите, скажите же мне! Извольте немедленно сказать, где мне раздобыть пятьсот фунтов стерлингов? — Он впивается в меня взглядом. — Немедленно! — повторяет он.
Я не могу дать ему никаких указаний на этот счет; да и зачем ему опять деньги? Что снова произошло? Дело в том, что он вечно клянчит и требует денег, вечно во все вмешивается, силясь что-то улучшить, а когда все хорошо, он и тут навязывает свою помощь — несносный человек.
— Взгляните на меня, — стонет он, — посмотрите, до чего я дошел: выпалываю сорняк на кладбище! Разве это порядок? Разве так должен я служить пастве? — И, иронически фыркнув, продолжает: — Какой-то злой рок, везде сплошной беспорядок, все идет вверх дном.
— Так что же случилось на этот раз? — спрашиваю я.
— Да разве вы сами не видите? Поглядите на церковь. Она вот-вот обвалится, клянусь вам, вот-вот. А крыша на моем доме? На нее тошно смотреть. Я стыжусь ее! А все остальное — лампы, орган, печи!
— Н-да, действительно неприятно! — говорю я.
— Чертовски неприятно, смею вас уверить. А что делать, я спрашиваю. Где искать отзывчивость, щедрость, братскую поддержку? С таким же успехом блоха может взывать к сфинксу. Видит небо, у меня скоро лопнет терпение, взаправду лопнет. Пропади все пропадом! Кончится тем, что я сойду с ума.
Я разрешаю себе заметить:
— Ну, сэр, будем надеяться, что небо всем нам ниспошлет утешение.
И, поспешно покинув разбушевавшегося священника, продолжаю свой путь, не обращая внимания на дождь.
Тут я снова вспоминаю Эли Портера; ведь замечание насчет неба — эхо его слова, его любимое изречение. Я знаю Эли чуть ли не всю жизнь и все-таки не люблю его. Ни я ему ничем не обязан, ни он мне, и все же он застрял в моей жизни, как кость в горле. И так с самого детства. Просто какой-то злой рок. Мы с ним почти ровесники, но даже мальчиками не дружили, а потом не виделись годами, однако в конце концов неизбежно встречались снова. Теперь он величает меня «сосед», — он принадлежит к тем людям, чьи манеры и привычки всегда раздражают окружающих, во всяком случае меня. «Сосед то, сосед это», — я не люблю его, но я слишком долго его терпел и в конце концов уверовал, что и сам-то я ничуть не лучше; не то чтобы я был такой же, нет, — боже сохрани! — но просто столь же достоин жалости. Ведь он сам не сознавал своего счастья, имея такую жену, как Лия, такую милую и добрую, что ему и король мог бы позавидовать, не то что я. Она умерла молодой и оставила ему трех дочерей, всех трех — и Люси, и Филиду, и… Фрэнсис. Я знаю, что иначе и быть не могло, что был единственный разумный выход, но душа моя возмутилась тем, что ему безраздельно принадлежит та, на кого я не мог заявить свои права. Он прекрасно знал еще до смерти жены, что я люблю Лию, но его, глупца, это не огорчало и не тревожило, и когда однажды я поведал ему о своей жгучей зависти, он только заметил: