Выбрать главу

— Кого же они предали? — возразил я. — Таков закон природы. Вы сами были неправы, и не их вам следует винить.

— А кого же, черт возьми? — вскипел он.

— Самого себя, — ответил я. И я объяснил ему, что ни дочери, ни человеческая природа здесь ни при чем и время вовсе не строило злых шуток над Эли Портером; просто его ввели в заблуждение слащавые истории, которые он почерпнул из книг. Конечно, действительность не менее обманчива, чем эта лживая стряпня, но его-то — мне было неприятно говорить ему об этом — одурачили именно романы и бесчестно подвела поэзия.

— «Подвела!» — проворчал он. — Говорю вам, Диксен, меня надули.

— Не знаю, может быть, — ответил я, — во всяком случае, такой ценой приходится расплачиваться.

— За что? — воскликнул он.

— Да за то, что вы именуете культурой, — сказал я, — за честь, долг, красоту, самопожертвование и тому подобное. По временам с ними можно заключить честную сделку, но чаще всего приходится идти на риск.

— Что же, по-вашему, Диксен, все эти прекрасные чувства — один обман?

— Может статься, — ответил я, — хотя мне, право, очень жаль.

Мы прошли через большой зеленый луг, посреди которого росла громадная липа, и направились к ветхому деревянному мосту, перекинутому через речку. Дальше тянулась унылая пустынная равнина, на которой никогда ничего не росло, а за ней начинался Траскомбс. На мосту мы снова остановились.

— Вот вы, например, Диксен, — заговорил он опять, — вам всегда везло: ни семьи, ни забот, ни огорчений. Всевышний хранил вас от всех этих неприятностей.

— Но, Эли, ведь у вас теперь тоже нет семьи, в чем же разница?

— Да ведь поэтому я и горюю, — ответил он, — разве не ясно? У меня должна быть семья, я имею право на то, чтобы кто-то из них остался со мной, так ведь? Я же их вырастил. В мои годы тяжело быть одиноким. Я заботился о них с самого детства, разве не так? И мне это нравилось, заметьте; а они меня бросили. Какой же смысл быть мужем и отцом? Я больной человек, Диксен, у меня душа болит.

Его вечные жалобы так надоели мне, что хотя отчасти мне и была понятна его досада, я не мог ему сочувствовать.

Я сказал ему.

— Портер, — сказал я, — я ведь куда более одинок, чем вы, — намекнул на горести и разочарования, неведомые ему. — У меня никогда не было семьи, — продолжал я, — и я не знал этой радости.

— Хороша радость, — насмешливо фыркнул он, приняв мои слова за злую шутку. — Ну уж нет, Диксен, это вы оставьте. Ведь вы богаты, верно? Сколько людей вам завидуют, ни забот, ни хлопот…

— Ни любви, — добавил я.

— Но зато вам не довелось пережить такой жестокий удар, Диксен, — проворчал он, — а меня все покинули, и никто не захотел со мной остаться, чтобы скрасить мне жизнь или хотя бы просто из милосердия. Что вы на это скажете? Да разве вы что-нибудь понимаете в таких вещах, вы, холостяк? Раз вы этого не пережили, вам этого не понять. Нельзя потерять то, чего никогда не имел.

Внезапно мое сердце словно захлестнуло горячей волной. Я готов был убить его за эту насмешку, грубую и несправедливую, хотя откуда же ему было знать, насколько она несправедлива. Разве мог он знать, как томилось мое сердце по любви, на которую у меня не было ни прав, ни надежд? Я мог бы сбросить его с моста в воду, но какой от этого толк? Речка была такой безобидной, такой узкой и мелкой, с мягким илистым дном. Убить его? Но я не так уж силен, да и нечем было его ударить. О, как ужасно, как унизительно это бессилие, которое словно глумится над одряхлевшим телом и делает человека беспомощным! Кто, как не Эли, лишил меня моей дочери? Фрэнсис была моей дочерью, но никогда не принадлежала мне. Могут сказать, что я сам не решился заявить о своих правах на нее ни тогда, когда она была еще ребенком, ни потом, когда она стала взрослой, но я молчал не из боязни. Я, конечно, не герой, но не страх удерживал меня от признания: я выполнял завет Лии, ее предсмертная просьба наложила на меня печать молчания, я был исполнителем ее воли. Стоило ли сейчас ворошить эту старую историю? Вспыхнувшее было во мне безумие улеглось, и ярость сменилась привычной апатией. В далеком прошлом я свалял дурака да так дураком и остался, но не такой уж я феноменальный глупец, чтобы в сердцах на собственную глупость выцарапать себе глаза.

Поэтому я ничего не сделал Эли. Ничего ему не сказал. Мы пошли в лес и принялись собирать хворост. Эли сложил вязанку, тщательно обкрутил ее толстой веревкой и взвалил на плечо. И мы побрели домой.