Когда миновала неделя и настал назначенный день, Томас Бодами отправился к священнику. Подошел он к дому священника — а дело было вечером — и в темноте постучался в дверь. Священник отворил ему. Увидев Томаса, он сказал:
— Ба! Да это ты, Томас Бодами.
— Да, сэр, — сказал Бодами, — это я.
— Чем я тебе могу быть полезен?
— Сэр, вы сами велели мне прийти через неделю.
— Вот как? Ну что ж, заходи, заходи.
И священник провел его в свой кабинет, холодную и мрачную комнату, где стены были увешаны картинками на сюжеты из священного писания.
— Ну, — говорит он, — надумал ты наконец покаяться?
— Да нет, сэр, — говорит Бодами, — еще нет. А вот я подумал — вы уж не взыщите: может, вам охота отведать доброй зайчатины?
И, запустив руку за пазуху, он вытащил убитого зайца и вручил его священнику.
— Помилуй бог! — воскликнул священник. — Ну и заяц, всем зайцам заяц, мистер Бодами!
— А вот и добавок к нему, — сказал старый Том, извлекая из глубин своих карманов пару куропаток.
Священник принял птиц и стоял, держа на весу в одной руке зайца, в другой куропаток, словно сравнивая их. Он посмотрел на зайца, посмотрел на куропаток и перевел взгляд на Бодами.
— Это очень любезно с твоей стороны, — сказал он неуверенно, — очень, очень любезно! Но… гм… видишь ли… право…
— Да вы не сомневайтесь, ваше преподобие, — сказал Том. — Они мне достались честным путем, безо всяких этаких штук. Держите их. Они ваши, сэр.
— Гм… хорошо… Но, понимаешь ли, Бодами, я не могу потворствовать… Я ни в коем случае не могу потворствовать…
— Да уж, конечно, ваше преподобие, как не понимать, но, ей-богу, все было чин чином. Вот этот заяц, этот самый заяц, заскочил в мой сад прошлой ночью — они ведь скачут где попало, эти зайцы, беда с ними, да и только. Я его и раньше предупреждал, этого косого: «Смотри, дескать, допрыгаешься, угодишь в жаркое!». А раз было ему уже предупреждение, я и уложил его на месте. Ну, а что до куропаток, сэр, насмотрелся я на них. Уж такие это безобразницы! Вот я и вымочил горсть зерна в бренди, как следует вымочил, да и рассыпал там, где они хороводятся. Ну, они и приманились и мигом склевали зерно, будто это нутряное сало, и через пять минут так наклюкались, что их шатало. Тут я, конечно, подоспел и прикончил их.
— Ну и ну! Бог мой, Бодами, где же это все произошло?
— А в моем саду, сэр, на моем клочке земли.
Священник призадумался.
— Да. Удивительный случай! А тебе они самому не нужны?
— Мне! Я зайчатину и дичь в рот не беру. Какое там! Меня бы сразу скрутило. Понюхайте их клювы, сэр.
Его преподобие приблизил свой нос к куропаткам.
— Чуете запах бренди?
— Как же! Как же! Ну, благодарствую, благодарствую. Это чрезвычайно любезно с твоей стороны. Я тотчас же препровожу их на кухню.
Священник отнес дичь, а когда вернулся, потирая руки, то снова завел речь о покаянии, так что пришлось наконец старому Тому высказаться начистоту.
— По правде говоря, сэр, покаялся я однажды. Было со мной такое один-единый раз, и дал я тогда сам себе клятву никогда больше не каяться. Ведь вы, верно, не захотите, чтобы я нарушил клятву?
— Расскажи мне об этом.
— Дело было так, я был славным малым этак годков пятьдесят назад, но сотворил я большую глупость. Отдыхал я как-то вечером, прислонившись к стогу. Я только расставил парочку силков для кроликов. Холод был собачий, да и ветрище. Вот я и присел передохнуть, укрывшись за этим самым стогом ячменя, и закурил трубку. Докурил я, значит, трубку и потихоньку побрел домой. Не прошло и получаса, как слышу, бегут люди и кричат. Я к окну, вижу — в небе зарево. Где-то пожар случился. Коротко говоря, загорелся стог, тот самый стог, у которого я покуривал: должно быть, искра какая залетела туда ненароком, не иначе, вот стог и загорелся. Уж как это получилось — не знаю, но получилось. Полыхало так, будто весь мир в огне, все осветило — и небо и леса на много, много миль вокруг. Я был сам не свой, но помалкивал, как воды в рот набрал. Мне бы и дальше так, куда было бы лучше. Но я не смог, не смог, и все; потому как назавтра же схватили одного беднягу, бродячего лудильщика, и обвинили, что учинил он пожар по умыслу — что это был поджог. А у него жена и дети мал-мала меньше. А в ту пору поджоги стогов были как злое поветрие, и законы на этот счет были лютые. Ему бы никак не выпутаться, несдобровать бы бедняге. Сколько он ни клялся, что к стогу и близко не подходил, доказать-то не мог. Что мне тут было делать, да и всякому, в ком совесть есть. Я знал, что он ни при чем, знал, и не мог позволить, чтобы за мой грех, хоть и невольный, невинная душа пострадала. Засадили бы его за решетку, и все тут. Был я молод и не трус. Собрался я с духом и объявил всем, что моих это рук дело и моя, мол, это вина, что стог загорелся. Я покаялся, сэр, — а к чему это привело! Мне-то они поверили, но не поверили ему. Констебль чего-чего только не показал под присягой. И мы — я и лудильщик — на пару угодили в тюрьму, и закатали нас на два года — и меня и его. Суд плохо рассудил, сэр. Лудильщик был чист, что твой новорожденный. Я-то все объявил, чтобы вызволить его, но лучше бы мне молчать и дальше. Был я виноват, хоть и без вины. Но на два года! Обоих! Уж это было чересчур, это меня и доконало, и поклялся я тогда, что больше из меня слова не вытянут, пусть хоть суждено мне родного отца убить. Вот как я пришел к этому, сэр.