Огни – красные, зеленые, желтые – замерли в черных небесах, точно не успевшие сгнить листья, вмерзшие в пруд при внезапно нагрянувших морозах. Люди заледенели в нелепых позах. Кто-то указывал вверх на недвижимые огоньки, кто-то, смеющийся, застыл с отрытым ртом, кто-то, таращась, пил из стаканчика и так и остался с глупым выражением лица, а дети зависли в прыжках…
Люди, оцепеневшие, сделались похожими на восковые манекены, и только тени от них угрожающе вибрировали и колыхались на мерзлой земле, становясь все более и более объемными. И только черная фигура, скорчившаяся между домиками-БТРами, продолжала конвульсивно дергаться, перейдя с истошного воя на тихий скулеж. И только главная тень, сделавшись еще сумрачней и не прозрачней, бесшумно выдвинувшись на несколько шагов вперед, подняла мглистую руку и поманила:
«Тогда иди сюда! Иди!»
Будто тонкая, раскаленная до бела спица пронзила голову, от острой боли исчезла способность думать, и способность сопротивляться тоже исчезла, руки с внезапной легкостью оторвались от подоконника – я потянулся к щеколде.
«Иди к нам! Иди!» – тени, окончательно набрав объем, отделялись от своих хозяев-манекенов, бесшумно подплывали к игровым домикам, становились в ряд и звали:
«Иди к нам! Иди! Освободись от боли!»
Кивнув, я с ними согласился – потому что боль в самом деле была невыносимой – рванул щеколду, схватился за ручку, открыл окно – морозный, могильно ледяной ветер ударил в лицо.
«Иди к нам! Иди! – призывно махали десятки мглистых рук. – Иди же!»
Чуть помедлив, я взгромоздился на подоконник, головная боль стала отступать.
«Вот видишь! Чем ближе ты к нам, тем тебе легче! – зашептали в разнобой тени и на сумрачных лицах каждой из них вспыхнули по два злобных золотистых огонька. – Иди, иди к нам! Сделай шаг! Всего лишь один шаг до полного освобождения!»
Я взглянул на детскую площадку, усеянную человеческими манекенами и отделившимися от них тенями, улыбнулся, послушно кивнул, поднял ногу, и… сильный порыв ветра заставил пошатнуться, меня повело вбок, и, поскользнувшись, я встал на что-то твердое, и это что-то твердое неприятно кольнуло пятку – и сразу заиграла музыка.
Раздалось яростное шиканье. Я с грохотом свалился с подоконника на пол. Жуткая головная боль тут же исчезла. Какое-то мгновение я недоуменно осматривался, наконец, сообразил, что лежу на линолеуме, и поднялся. Осторожно выглянул в окно. Мир снова ожил. Визжали и прыгали радостные дети, орали пьяные и просто веселые взрослые, бахали разноцветные фейерверки. Но тени, эти объемные клубящиеся твари, никуда не делись. Злобные золотистые огоньки на их лицах погасли, и отовсюду разносилось разочарованное шипение. Наигрывали гитарные ритмы. Тут я понял, что нечаянно включил ногой магнитофон и именно благодаря этому я сейчас здесь, а не лежу, распростертый, внизу с расколотой надвое головой и расплесканными по асфальту мозгами. Я закрыл окно и продолжил наблюдать за скрюченной фигурой между домиками, за жирными тенями, которые знали, что я за ними наблюдаю, и людьми, которые не подозревали ни о тенях, ни о страдающей в адских муках фигуре, ни обо мне.
И все это сопровождалось музыкой. Прекрасный, мощный, обворожительный меццо-сопрано певицы спас меня, отвел от беды.
«Как же ее… клюква… клюква…» – черт возьми, я снова забыл название этой группы, но имя исполнительницы не улетучилось из моей памяти – Долорес. Ее звали Долорес. Долорес-спасительница.
Магия ее голоса заставила тени отпрянуть, а затем, пускай и нехотя, устроить перфоманс, показать, что такое аннигиляция.
Я видел вопящую от ужаса черную фигуру между двумя домиками, которые снова превратились в горящие БТРы, я видел, как тени вытягивают из силуэта воспоминания, трансформируют их в движущиеся картины и накладывают на реальность. Я видел аннигиляции: вспышки от совмещения миров. Я завис между этими мирами. Я наблюдал. И голос Долорес не давал мне сойти с ума, охранял меня, делал воистину неуязвимым.
Я никогда не мог похвастаться способностью хорошо понимать английскую речь на слух, но в тот момент я прекрасно знал, о чем она поет. И пела она вовсе не о несчастной любви и не о недотрахе, как полагал Димон… и когда я осознал смысл слов песни, время расщепилось и потекло сразу в нескольких направлениях…
Я слежу за ревущей черной фигурой, бьющейся в исступлении, и Долорес объясняет:
In your head, in your head, they are fighting…
Да, в его голове они все еще сражаются, в его голове все еще идет война. И в моей голове тоже идет странная битва...
Я осматриваю двор, взгляд останавливается на отце и девочке лет двенадцати. Девочка широко улыбается держит в руках камеру – дорогую, красивую, надменно поблескивающую в свете пиротехнических огней. Отец тычет в небо и кричит: