Выбрать главу

Сама лодка была давно знакомая с детства. Огромная, военная резиновая лодка, на корой отец Мишани ловил рыбу. Но то была просто лодка, рези­новая росомаха, с которой на даче можно было прыгать в воду, на которой можно было загорать или просто покачиваться, сидя на мягких, упругих ее боках. Пришла же мысль о другом... О Лодке, возможно, родственной знаме­нитому кораблю аргонавтов Арго, на которой можно было бы уплыть... понят­но куда — в прекрасное далёко, но еще более понятно, от чего — от серых этих дней, серой их скуки, учителей с отвисшими щеками усталых бульдогов, от навязчивых, беспомощных родителей.

Отец с волнением слушал радио — Карибский кризис.

Вторая мировая закончилась, Третья мировая еще не началась.

По городу протекала захудалая речка, убогость которой только подчер­кивали мощные гранитные берега. В жаркое сухое лето обнажалось ее или­стое дно, полное пустых бутылок, гниющей ветоши и скелетов животных. Но за городом речка становилась глубже и шире, километров через сорок впадала еще в одну речку, а та еще в одну, и так, если верить карте, можно было добраться до моря. С его пляжами, прозрачной соленой водой, соленым ветром, бескрайней далью. Уже одна мысль об этом была чудесна. Об этом говорили всю зиму, мусоля географическую карту. И чем тоскливее тянулись школьные дни, тем приятнее и спасительней было думать о Лодке, о стран­ствиях, о свободе...

Иногда покупали вино. Покупал чаще Димка, поглубже надвинув шапку на розовое лицо. Устраивались во Дворце, в подвале, или в чужом подъезде под крышей старого дома, или в темном углу сквера. Впрочем, в сквере реже всего — там было слишком холодно. Несколько глотков дешевого сладкого вина кружили голову, и в темноте, в клубах дыма говорили все о том же — о Лодке, о странствиях, о свободе...

Зима и долгая, тусклая, расхлябанная весна, кажется, тянулись бесконеч­но. Но вот все это кончилось, и началось совсем другое. Все как-то разом зазеленело, стало яснее и четче от этой свежей светящейся зеленой краски. Еще на первое мая было холодно и ветрено, на праздничной демонстрации все жутко мерзли и бегали греться в подъезды, но уже ко Дню Победы, совсем за короткий срок, распустились листья на деревьях и зацвела вишня. К сере­дине мая все было уже почти как летом — даже лучше, чем летом. Потому что только в это время воздух бывает так свеж.

Маша вскочила часов в восемь и быстро скользнула на кухню, запихивая в сумку все, что попадало под руку. На краю газеты написала записку — «Вернусь вечером» и, услышав за спиной шаги отца, выскочила на лестницу.

С Людой оказалось сложнее. Люда сидела на своей большой кухне — лохматая, в халате, — вяло что-то жевала и рассматривала на стакане золотой ободок. Ее мать возилась у плиты. Она была начальницей в каком-то учреж­дении. Но и за стенами этого учреждения она тоже была начальницей. Боль­шая, величественная, с выступающим из отекшего лица птичьим, похожим на клюв, носом. И глаза у нее были птичьи — маленькие, острые, зоркие, — как будто вот-вот увидит зернышко и клюнет.

Уже переступая порог Людкиного дома, Маша почувствовала эту атмос­феру скандала. Поэтому она вошла тихо, вежливо поздоровалась, очень вежливо и тихо, и села рядом с Людой. Люда посмотрела на нее уныло и безнадежно. Веки у нее опухли и покраснели — наверное, только что пла­кала. Несколько минут прошло в молчании. Только гремела посуда в раковине и урчали трубы. Первой, конечно, не выдержала мать:

— Мне бы хотелось знать, — сказала она еще не остывшим от недавне­го крика голосом. — Да. Это мне интересно! Интересно! Какая у вас цель? У вас есть цель?

— Сегодня конкретно или вообще? — спросила Маша.

А вот это-то Людина мама в Маше не любила больше всего. Она вообще не любила эту Машу, вот это-то, это постоянное внутреннее сопротивление, и кому? — ей — красавице, королеве, она не любила больше всего. Это ее бесило! Нос ее стал все больше походить на клюв птицы, как-то особенно хищно загибаясь книзу, она закудахтала у плиты, распаляясь и исходя полу­безумным криком. Она кричала, как она, красавица, комсомолка, королева, отправилась из своего отдаленного села учиться в Киев. Она говорила — «Кыев». Она кричала про свой фанерный чемоданчик, одно-единственное платье. Про то, как села в поезд, расталкивая других, более истощенных, понятно, ведь крепенькая была, и даже дала какому-то хилому мужичонке ногой по голове, вот так и поехала в «Кыев». И доехала до «Кыева» и вышла из поезда в «Кыеве». Она кричала и кричала.

А как же! У нее была цель! У нее была цель!

Люда помешивала в стакане мутный чай, сотрясая пляшущие чаинки, шепнула Маше одними губами: