— Спрашивай, о чем хочешь, — ответил Йоэль. — В поисках знания дозволяется все. Тебя интересует, сколько лет миру — сто миллионов или же, согласно нашим подсчетам, пять тысяч семьсот десять? Для нас этот вопрос не является насущным. В Торе сказано, что мир был создан за шесть дней, но дни эти не есть буквальные единицы времени, по двадцать четыре часа в каждой. Еврейское слово «дни» — ямим — и слово «моря» совпадают: они неизмеримы по протяженности и глубине. День может длиться столько, сколько пожелаешь. Время в Торе относительно, это прекрасно знал Эйнштейн.
— Разве не должны мы верить в некую непреложность?
— Наши раввины извечно пытались и пытаются постичь, как происходило Сотворение мира. Некоторые из них своевольно вынимали из текста второе и третье слова, и получалось: «В начале Он сотворил Бога». И это тоже не ставит нас в тупик. Бог — это sui generis[84]. Он был, есть и будет. А теперь давай вернемся к вопросу о том, кому именно принадлежит это спорное покрывало для молитв. Рабби Йоси утверждает…
Довидл был потрясен. Этот литвак, студент ешивы, не сведущий ни в естествознании, ни в математике с философией, только что разделался с загадкой, над которой в Тринити неотрывно чахли ученые-теологи. С таким жаром отстаивать креационизм можно только при укоренившейся, железобетонной вере, при этом достаточно гибкой, чтобы давать отпор современным идеям. Но откуда у его напарника такой аналитический инструментарий?
— В Вильнюсе, — усмехнулся Йоэль, — логически мыслить учатся раньше, чем ходить. Виленский гаон ни в грош не ставил экстатический путь Бааль-Шем-Това, он считал, что вера должна базироваться на железных доводах. Музыку, мистицизм и прочие чувственные допинги на дух не переносил. Путь к истине у нас был вымощен знаниями.
Тут Довидл попался окончательно. Интеллектуальное удовольствие от Талмуда — жаркие многофигурные диспуты вплоть до наступления последней ясности — захватило его ум так властно, как никогда не удавалось музыке. Когда получалось расколоть какой-нибудь крепкий орешек, его охватывало почти экстатическое состояние: ему чудилось, что от убожества смертной мысли он уносится в высшие сферы понимания. Это затягивало. Чем больше он изучал Талмуд, тем в больших дозах его нуждался. В посты и дни скорби, когда заниматься запрещалось, он испытывал настоящую ломку.
Вскоре он уже числился первейшим кандидатом на смиху — рукоположение, после которого он стал бы раввином и учителем и влился в беспрерывный, начинающийся с Моисея, процесс интерпретации текстов. Его первый ворт, устное научное выступление перед всей ешивой, был встречен одобрительным гулом и дождем стрел блистательных опровержений. Довидла с его выпестованным в Кембридже умом поражало, что никто не спрашивал, верует ли он. Вера в Бога воспринималась как данность. Главное — соблюдать Его заповеди. Веровал ли Довидл? На том этапе — не слишком. По мне, так просто сказались последствия пережитого стресса, и, попав в закрытое сообщество, он легко поддался на утешения и увещевания.
Через полгода его навестил Шпильман, привез новости о медзыньцах и постигшей их оглушительной трагедии. Молодой ребе, новоиспеченный муж, умер от кровоизлияния в мозг в возрасте двадцати четырех лет — сказались последствия геноцида. Его хасиды были парализованы горем и ужасом. У ребе не осталось ребенка, наследника династии. А община слишком мала, чтобы выжить без главы. Чтобы сохранить свои мелодии, свою Песню имен замученных людей, придется примкнуть к какому-нибудь более крупному хасидскому двору, лишиться автономии и самобытности. Нет больше дома, сокрушался Шпильман, некуда Довидлу возвращаться.
Он воспринял свою бездомность спокойно. Телом и душой его завладела ешива. Сгладила его острые углы, усмирила низменные порывы. В ее стенах, в замкнутом мужском мире, он расцветал и ощущал себя в такой безопасности, какой не испытывал нигде с тех пор, как покинул отчий кров. Он был слишком колким, чтобы сделаться всеобщим любимцем, слишком скрытным, чтобы стать любимцем наставника. Но он являлся на свадебные торжества со скрипкой и жарил традиционные мелодии, с вариациями, в своей, необычной трактовке, вознося эти отгородившиеся души на недопустимую для них высоту, и о нем заговорили как о йенука, юном гении, чье дарование надлежало беречь и лелеять.
До принятия смихи оставалось всего несколько дней, как вдруг рош ешива призвал его к себе и без обиняков предложил руку своей дочери, семнадцатилетней Брохи. Довидл был изумлен.