Выбрать главу

— Ну и туман, — ворчал, поеживаясь, Рябошапко. — Даже волны заплесневели…

— Туман что надо, правильный, — отозвался Чирок. — Хоть гвозди в него забивай.

— Сказывают, снаряды в ем застревают, ежели не бронебойные. Саперы потом их лопатками выковыривают.

Кто-то хихикнул, и шутник, ободренный хорошим настроением товарищей, промолвил:

— А то еще говорят, есть тут, на Балтике, мичман один. Однась лежал на пляжу, загорал. Ну, известно, без ремня и ботинок, по форме ноль: только и обмундирования на ем, что песочком присыпан пуп, мотузки от казенных подштаников да надпись на груди выколотая: «Клава, из-за тебя пошел в моряки…» Уснул, значит, мичман и не заметил, как с моря туман надвинулся. Так верите, прошелся туман до ему — чисто утюг: усе швы и выпуклости загладил, где што на ем пришито — ничего не поймешь. Потом вдвое свернул — и еще раз прогладил. Так на флоте теперь и не знают, где у мичмана голова, а где коленки.

Матросы посмеивались, перебрасывались репликами, лишь Рябошапко молчал, насупленно двигая желваками. Наконец, он прикрикнул:

— Отставить травлю! — И не вытерпел: — А то я тоже слыхал, что одному салаге туманом язык расплющило. Только и годен теперича тот язык что палубу им лопатить.

— Самое время того салагу главным боцманом назначать, — не остался в долгу шутник, — С таким языком далеко пойдет! — И словно невзначай, невинно поинтересовался: —А вы давно, товарищ мичман, ходите в главных?

— Такой молодой — и уже боцман! — вслух умилился Чирок. — Вам же, товарищ мичман, еще и шестидесяти не дашь!

— Тоже скажешь: шестидесяти! — заступился кто-то за Рябошапко. — В Севастополе Нюрка из Ушаковой Балки рассказывала, что наш мичман еще — ого-го!

— На ходу отгрызает подметки и сам же разжевывает!

— Тьфу, языки у вас, иначе обмотки, — сплюнул Рябошапко. — Ежели накрепко не завяжешь, так и болтаются под ногами…

Последняя шутка задела его за больное. Перед самой войной стукнуло мичману тридцать пять годов, а все еще маялся холостяком. Тянуло к береговому уюту, к теплу своего угла, к мужской постоянной заботе о ком-то родном и близком. Подолгу засматривался на детишек. Да все мешала флотская служба: как ни верти, мало она приспособлена для семейной жизни. Думалось, кончится время сверхсрочной, осядет он накрепко на берегу. А тут — война!.. Что они понимают в жизни, эти юнцы, каждому из которых в будни — не более двадцати, а в праздник, когда соберутся вместе да засмеются, — не больше семнадцати! Хотя и им нелегкая доля досталась. Ушли на войну хлопчиками, подростками, а вернутся, кому суждено, пожилыми, раздумчивыми мужчинами, знающими цену всему. Из жизни их выпала молодость — пора постепенного познавания и радостей, и печалей мира сего. Мир обрушился на них сразу, глыбой, пожалуй тяжеловатой и для бывалого человека. Каждый ли сохранит душевную чистоту? Не надломятся ли под тяжестью бытия, предельно обнаженного ныне войною? Бытия, в котором порой исчезает разница меж любовью и ненавистью, меж холодным осколком железа и живой человеческой кровью — разница между жизнью и смертью? Долго ли тут опуститься, поверить в судьбу-копейку, махнуть на свою и чужую жизнь! А он, Рябошапко, в ответе за их людскую веру и чистоту, как старший, как опытный, как командир. В ответе перед самими матросами, перед их матерями и будущими женами. Так что же на них сердиться! Пусть порезвятся, позубоскалят, ежели уж напала телячья веселость: хорошее настроение на войне, как и хороший харч, случается редко.

— Разговоры! — предупредил он строго, и матросы, упрятав на время веселость в глазах, умолкли: каким-то подспудным солдатским чутьем угадывали, когда Рябошапко ворчал лишь в силу привычки, когда же требовал по-на-стоящему.

— Туман — самый подходящий гидрометеорежим, — сказал примирительно армейский старшина, молчавший до этого, — В такую погоду немец нас не тревожит — сиди да работай, как за дымзавесой.

Был он в годах, какой-то медлительный и домовитый. Безбровый, с жидковатой рыжей щетиной, которая обрамляла лицо по-татарски, только под подбородком, казался он безответным и добродушным, доверчивым и стеснительным. Такие пуще всего боятся начальства. Обладая сравнительно редкой профессией пиротехника, заведовал дымовыми шашками и ракетами, небогатой аппаратурой для постановки завес. Матросы знали уже, что никто на Лисьем Носу не обращался к нему по званию, величали запросто Никодимом Егорычем, а за глаза — Дымоедом.