«Колька, милый, мальчишка мой!»
И сразу исчезли кубрик и нары, исчезли пройденные пути, словно вернулся внезапно Колька к своей первозданной юности. Лишь хмурая складка на лбу, когда вчитывался в письмо, говорила, быть может, о зрелости — той зрелости, что создает в человеке способность подставить плечо под тяжесть судьбы другого.
«Что с тобою, мальчишка: ты жив, не ранен? Почему на письме твоем комья земли? Почему письмо не окончено? Господи, — неужели ты приехал сюда только для того, чтобы здесь, в Ленинграде, я тебя потеряла снова!»
«Какие комья? — пытался Колька сообразить. — Какое письмо?» И вдруг вспомнил Андрея, раскапывающего заваленную землянку, понял. Спасибо, Андрей, спасибо, друг!
«Люблю — и потому не хочу убегать! Быть может, я не права, быть может, когда-нибудь пожалею о том, что забыла свои двадцать шесть… Но сейчас хочу быть с тобой, слышишь, мой ласковый? Пусть правоту моей любви утвердит война: слишком много враг у нас отнял, слишком много святого изгадил и осквернил, чтобы мы боялись теперь собственной чистоты. Мы нужны друг другу: для жизни, для радости. Не то подумают фашисты, что оказались сильнее нашей любви. Вот дураки!»
Колька слышал голос Елены — то страстно-взволнованный, то спокойный, то вдруг уходящий в шепот. В горячий доверчивый шепот, которым женщина поверяет любимому самые сокровенные тайники души. Чувствовал, как у него пересыхает во рту.
«Завтра я должна была улететь на Большую землю. Когда получила весточку от тебя, помчалась в филармонию и сообщила, что остаюсь. Боже мой, что поднялось! Уговаривали, ругали, даже приказывали. А я стояла и улыбалась: они ведь не знали, что я не одна, что ты нашелся, что я отныне — твоя жена. Только не вздумай и ты уговаривать, Робинзон: я остаюсь, решено. Ты не догадываешься, мальчишка, сколько великого смысла и глубины в коротком и неуклюжем слове: жена! Твоя жена, мой черемушный, слышишь?..
Весь день убирала комнату, думая о встрече с тобой. Знай, что теперь у тебя есть дом, в котором все для тебя, У соседа, профессора математики, одолжила даже старинную пепельницу, хотя понятия не имею, куришь ты или нет. «Что это вы, Елена Михайловна, какая-то праздничная сегодня?» — поинтересовался он. «Муж отыскался», — ответила. «Вы разве замужем? — удивился профессор. — Давно?» — «Тысячу лет», — засмеялась я и покраснела, кажется, как девчонка… Все в нашей комнате ждет своего хозяина: вещи и книги, камин, тишина… Ну, а я… О том, как жду, сколько передумала о тебе, о себе, о нас, расскажу, когда встретимся. Рассказов хватит, наверное, до утра, потом сначала — до самой старости. А может, слова и не понадобятся?
Сейчас ночь, немцы обстреливают город. Снаряды рвутся где-то совсем близко, за Обводным каналом. Это глупо со стороны фашистов: заставить снарядами перестать мечтать о тебе. Чтобы они не подумали, будто меня напугали, я после каждого взрыва сорок четыре раза кричу «Люблю!» Люблю и люблю… Почему сорок четыре? Сорок тебе, очевидно, мало, мальчишка, а пятьдесят — не успеваю: на сорок пятом «люблю!» рвется очередной снаряд…
Это хорошо, что ты вместе с Андреем. Кланяйся ему… И пиши мне каждую свободную минуту. Целую. Помню, люблю, жду.
Твоя Вест-тенъ-зюйд».
А ниже стояла еще одна подпись, бросившая Кольку в жар: «Елена Лаврухина».
Читал, перечитывал, снова возвращался к строчкам письма… Как иногда круто меняется жизнь! Еще вчера не гадал не думал, что и в этом водовороте событий можно обрести счастье.
Все виделось ныне в ином, обновленном свете: и мрачная Балтика, и усталость, и обстановка на фронте. Южный берег, утыканный немецкими батареями, вызывал теперь во сто крат усиленную ненависть: оттуда стреляли по Ленинграду, по незнакомому Кольке Обводному каналу, по дому Елены — его родному дому. Эх, полосонуть бы по вражеским батареям двойным уступом или чем там еще! В дым чтобы! Или нажали бы товарищи на плацдарме… Почему так мало боезапаса идет на плацдарм? Скорее надо заканчивать пирс: тогда смогут сюда подходить суда покрупнее, брать грузов гораздо больше, нежели эти буксиры и прочая мелкота.
Он чувствовал себя виноватым перед матросами: за свое обретенное счастье, которым не мог поделиться с товарищами. Имеет ли право он радоваться, когда вокруг столько горя, когда умирают люди, а на плацдарме, как и на тысячах километрах фронтов, дерутся насмерть солдаты? Это невольное чувство вины старался искупить, работая за троих, напрашиваясь на самое трудное дело. Когда как-то ночью начался артобстрел, он первый предложил не укрываться в щелях, дабы не прерывать погрузку.