Выбрать главу

Почти ежедневно выступаю в госпиталях. Эти выступления занимают уйму времени, так как приходится бродить по палатам и в каждой петь. И всегда кто-нибудь просит посидеть рядом. Глаза у раненых умные-умные, всепонимающиё, признательные. Иногда требуют песен, которых я не знаю. Тогда разучиваем прямо в палате вместе с бойцами. Сколько разных историй — печальных и радостных — наслушалась я от них. Сейчас, наверное, в госпиталях да в окопах сошлись перекрестки всех наших судеб.

Концы одолеваю пешком немалые. А нужно еще выстоять в очереди за хлебом, нередко — часов по десять. Устаю, в последнее время часто кружится голова. Хочется покоя и неподвижности, но неподвижность в наших условиях — смерть… В театре оперетты мастерят какие-то огромные сани. Военный Совет обещает выделить трактор, тогда выезжать с концертами будем по-барски: с реквизитом и с костюмерной. Остряки утверждают, что на этих санях можно даже будет установить зенитку.

Когда же ты приедешь, мальчишка? Вечерами, когда добираюсь до дома, так хочется прижаться к тебе и выплакаться. Ты не сердишься за эту слабость на свою Вест-тень-зюйд? Ведь предупреждала тебя когда-то, что я — самая земная. И люблю тебя: просто люблю! Тоскую по тебе, мальчишка, по-бабьи, невыплаканною лаской, как тоскуют сейчас в России все солдатские жены… Не осуди меня. Ты сам не знаешь, родной, сколько силы, веры и стойкости вдохнул в мое сердце. Не умею об этом писать. Когда придешь, сам обо всем догадаешься. Слышала где-то, что губы и руки любящей женщины можно читать, как книгу. Звучит немного банально, но, видимо, — правда. Ты прочтешь мою любовь: от первой до последней строки. Ту любовь, что тянется вечно по далекой синей дороге — дороге, на которой все люди должны быть счастливы…

Уже несколько дней разжигаем печурки книгами. «Справедливость требует, — заявил профессор, — чтобы мы начинали с немецких авторов». Что же, должно быть, он прав.

Снова начинается обстрел. Я привыкла к нему: он теперь не мешает мне беседовать с тобой. Между очередными разрывами произношу только двадцать: «люблю!» — не хочу, чтобы вражеские снаряды торопили нашу любовь.

Речная, речушка моя!

Все время мучает лишь одна дума: как ты живешь? Вернулся из Ленинграда Чирок чернее тучи. Рассказывал, умирают люди от голода прямо на улицах, хоронят их ежедневно тысячами. Самый короткий путь в Ленинграде теперь до братской могилы. Сто двадцать пять граммов хлеба, да только по детским карточкам изредка сто граммов сушеных яблок или картофельной муки. Как же ты живешь, моя слабенькая речушка! Чем же помочь вам, родные мои ленинградцы! Где предел вражеской подлости и изуверству! Если б скомандовали сейчас в атаку, зубами рвал бы проклятых фашистов!

Утром хватились Чирка, — а его и след простыл. Лишь следующей ночью все прояснилось. Капитан одного буксира передал нашему мичману записку. «Простите, товарищ мичман родной, простите, братья: подаюсь на плацдарм. Сами знаете, умерли в Ленинграде от голода мама, сестренка и бабушка. Душу жжет! Одно могу обещать: вражина, которая мне повстречается, проклянет день, когда народилась».

Андрей долго думал, как поступить. Потом собрал всех нас и сказал:

— Как командир; я должен отдать матроса Чирка под суд. Как коммунист — понимаю его поступок и не имею права обидеть формальной суровостью. Однако во время погрузки отныне буду выставлять часовых.

Положение у Андрея сложное: каждый из нас втихомолку бредит плацдармом. Теперь, после случая с Чирком, хлопцы подолгу о чем-то шепчутся.

— Хоть ты уж не подводи меня, — сказал мне сегодня Андреи и глухо закашлялся. С легкими у него, по-моему, очень плохо.

Не выходят из головы мысли о тебе и о Ленинграде, Чирок рассказывал, едят кору от деревьев. Принес он кусочек хлеба из города: тяжелый, как гвозди. Говорят, выпекают его из хлопкового жмыха… Как же мне уберечь тебя, моя девочка? Какую муку взвалить на себя, чтобы облегчить муки любимых? Готов на все.