Выбрать главу

Скоро Новый год — что-то он принесет нам? Под Москвой наши гонят фашистов, бьют в хвост и в гриву, только стружки летят от врага! Может, это начало? Может, скоро и мы перейдем в наступление? Заждались этого часа.

Пиши, лебедушка. Крепко целую тебя и бегу: подходят к причалу суда.

Милый Колька, муж мой далекий!

Почему же такой неласковый ты: почему не приходишь? Так много хочется поведать тебе, а писать все трудней и трудней: часто не могу собраться с мыслями, быстро устают глаза, голова начинает кружиться. Каждую весточку к тебе пишу теперь в три-четыре приема.

Вот и прошло уже пол-января. Новый год мы встречали втроем: я, профессор и — ты. Да, да, не удивляйся! На столе у нас было по ломтику хлеба (заранее приберегли), кусочек сахару да чайник с кипятком. Но профессор торжественно выставил графин и три бокала. «Это для вашего мужа, — кивнул на третий, — как его имя, отчество?» Вот покраснела-то я! Не могла я сознаться, что не знаю отчества собственного мужа. Соврала, назвала Николаем Павловичем… Мы даже чокались — все втроем. Боже, никогда не думала, что пустые бокалы звенят так тоскливо!

Потом ушла к себе, легла и долго гадала, как бы продлить свой праздник. Вообразила, будто ты рядом, прижалась к тебе и даже шептала слова. Какие, не напишу: когда окажешься рядом, я снова их прошепчу тебе.

Новый, сорок второй год не приносит радости. Под Москвой наши войска громят захватчиков, а здесь, в Ленинграде… У нас в подъезде жила семья: муж, рабочий, жена и дочурка двухлетняя — такая малюсенькая пушинка! Несколько дней назад пришли двое дружинников: один молодой, а второй — постарше, наверное еще из старых красногвардейцев, которые брали Зимний. Оказалось, муж почти месяц уже как умер, но женщина скрывала это, не хоронила его.

— Да за такие вещи под Ревтрибунал! — закричал молодой дружинник, а она уткнулась лицом в другого, старшего, рыдала и повторяла:

— Только ради доченьки… Ради нее.

Мужа не хоронила она, чтобы сохранить карточку мертвого: лишние сто двадцать пять граммов хлеба ребенку.

Старший — очень похожий на Городенко — молча гладил волосы женщины. Когда молодой снова повысил голос, он грозно цыкнул, промолвил:

— У тебя самого детишки есть?.. Вот появятся, тогда я будешь рассуждать об этом. Молод еще трибуналом размахивать!

Дружинники увезли покойника на братское кладбище, куда-то на Голодай.

А вчера я встретила женщину у подъезда. Она укладывала на детские саночки укутанную в одеяльце девочку. Я не могла ошибиться и вскрикнула: теперь в Ленинграде так укутывают всех, кого хоронят. Глаза у женщины были пустые, — какие-то белые-белые — в такие смотреть нельзя.

— Может, мужа еще не засыпали, — сказала она и вдруг улыбнулась, — так я положу их рядом. Ночи теперь ведь теплые…

Домой она не вернулась.

Была семья — и не стало: ни мужа, ни женщины, ни девчонки-пушинки. Узнав об этом, профессор скрипнул зубами, признался:

— Я старый интеллигент, Елена Михайловна, и за всю жизнь не обидел даже травинки. Но сейчас задушил бы собственноручно любого фашиста и ощутил бы высшее наслаждение. Наверное, это — главное ныне, важнее, чем будущие полеты в Космос. Хотя, если вдуматься глубже, второе, быть может, вообще невозможно без первого. Перед тем как задуматься, убейте змею, — говорят факиры, а они знают, как обращаться с гадами…

Тяжко в нашем городе, Колька. В прошлом месяце, слышала я, умерло от голода больше пятидесяти тысяч ленинградцев. Страшно представить!