Время тянулось в меркнущем блеске звезд. Небо медленно полнилось проседью света, в котором таяла и тускнела луна. И так же медленно хмурилось море, освобождаясь от сонной завороженности, обретая земную тяжесть и темноту. Первые, еще незрячие движения ветра сослепу коснулись его, и море сердито и недовольно поежилось. Потягиваясь, плеснуло на берег ленивые волны. И снова примолкло, пугаясь предутренней прохлады, не решаясь окончательно сбросить с себя плотное покрывало ночи.
Но в жухлых околицах стели уже оживали прозрачные родники рассвета. Их несмелые струи, просачиваясь из-за края земли, размывали ночные потемки, оголяли от сумеречной накипи низкие гряды кучевых облаков. Облака казались лиловыми. Они стояли над горизонтом, как горы. Из их провалов и ущелий дымились зеленоватые сполохи нового дня. В этих сполохах рассыпались и гасли звезды.
Отраженное небо бросило робкую зелень и на море, и оно колыхнулось, заиграло, застенчиво открывая миру уже дневные неоглядные дали… В рождении утра, в пробуждении степи, неба и моря было столько первозданной чистоты, силы и неотвратимости, что Колька невольно затаил дыхание. Желая заглянуть в лицо Елены, слегка отстранил ее — и даже растерялся от неожиданности: Елена спала. Она дышала спокойно и ровно, чуть-чуть приподняв губу, хмурясь во сне, упрямо сдвинув к переносице темные брови. Колька смотрел на нее не отрываясь. Он не замечал уже ни утра, ни моря, ни даже зари, что повисла сиреневой дымкой над степью. Он впервые видел рядом с собою спящую женщину, и от одной мысли, что женщина доверилась ему, доверила свой покой, свою беззащитность и беспомощность, — им овладела восторженная гордость. А то, что этой женщиной была Елена, во сто крат усиливало его благодарность и нежность. В этом безграничном доверии Кольке открылась внезапно скрепляющая сила интимности. И ему вдруг страстно захотелось еще неведомых граней близости, — каких, он и сам не знал, — тех граней, которые могли бы соединить его и Елену навсегда.
Боясь шелохнуться, он смотрел в лицо женщины до тех пор, пока не показалось над степью омытое росами солнце. Оно окропило небо щедрой капелью лучей, коснулось песков и трав, окрасило мачту шаланды. Уже оттуда скользнуло на ресницы Елены, разбудив ее.
— Я, кажется, уснула, — виновато улыбнулась она Кольке. — Ты не сердись.
Поправляя волосы, зябко повела плечами. И только тогда, видимо, вспомнила, зачем они здесь.
— Ты не услышал ее? Она не пришла?
Колька отрицательно качнул головой. В ту минуту он меньше всего думал о Песне синих морей. Но Елена этого не знала и поторопилась ободрить его.
— Ничего, мой милый мальчишка, — рассмеялась она, и Колька вздрогнул от нового слова «мой». — Мы все равно услышим ее. А если не услышим, тогда придумаем сами, верно? — И, неожиданно перейдя на шепот, уже доверительно закончила: — Обязательно придумаем, Колька. Вместе… Вдвоем.
Глава 8. «ЛЮБЛЮ! И ПОТОМУ — УБЕГАЮ»
Для «Черноморки» пошили новые паруса, и шкипер с боцманом решили не откладывая испробовать их. Напрасно отчаянно ругался бригадир, отвечавший за постройку причала: по первому зову шкипера матросы охотно побросали надоевшие «бабы» и собрались на палубе шхуны. Море манило вольготностью, свежестью ветра, новизною дорог. Даже самые тяжкие судовые работы могли показаться отдыхом после забивки свай. А таких работ, к тому же, не предвещала погода: море лежало, в штилевом покое, и только у горизонта, хмурыми косяками синевы, тянул полуденный бриз.
Моряки оживились, повеселели. С нетерпением поглядывали на шкипера, ожидая привычной команды: «Отдать швартовы!» Скатывали палубу забортной водой, чистили голиками, обтягивали снасти, выбирая их втугую, в струну. Битым кирпичом с керосином Колька надраивал до нестерпимого блеска медный ободок на штурвале. Под новые паруса полагалось вступать, по словам боцмана, «в полном шике».
Боцман бродил тут же, среди команды, время от времени сердито покрикивая — скорее по привычке, нежели из надобности. Ему тоже не терпелось в море, и лишь традиционная строгость судовой должности не позволяла выражать свои чувства так же бесхитростно и открыто, как это делали матросы. Иногда, воровато оглянувшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, боцман украдкой посвистывал в кулак: звал ветер. Но наметанные матросские глаза подмечали все, и за спиной у него тотчас же раздавался откровенный и неприкрытый смешок. Тогда боцман уже сердился не на шутку и, стараясь за угрюмой суровостью спрятать смущение, набрасывался на моряков.