— Разленились на берегу, чисто гусаки рождественские, — ворчал он. — Только и знаете, что гоготать. А полезности от вас, как от сусликов…
— Свистят они классно, суслики, — подмигнул один из матросов. — За час низовку до пяти баллов насвистывают.
Команда грохнула хохотом. А боцман от обиды сплюнул, в сердцах чертыхнулся, испуганно попросил у Христа прощенья за грешное слово — и тут же выругался опять. Погрозив матросам кулаком, в горделивом молчании удалился на бак: осматривать якоря.
Паруса были расчехлены. Искусно и плотно уложенные меж гафелей и гиков, они радовали глаз первозданной белизной, еще не тронутой ветром и солью моря. Любуясь ими, матросы громко гадали о том, как поведут себя паруса в плавании. Примут ли ветер упруго и плавно, ощущая могущество и красоту? Задрожат ли нервно и чувственно их шкаторины? Отлетит ли обратно со свистом запущенный в парус ручник — или провиснет в парусине, как в торбе старьевщика? И не выпятит ли парус, принимая ветер не всею площадью, брюхатое «пузо»?.. Тогда на берег лучше не возвращаться: в любом порту насмешек не оберешься. «Это какая ж «Черноморка», у которой беременные паруса?» «Даже в полном ветру ушами хлопает, — видать, слепней гоняет. Только что не мычит, а то по всем статьям — корова». «Натянули на мачты бабьи лифчики — и гляди ж ты: плавают!» Нет, на таком судне лучше не служить…
Пошивка парусов — тонкое мастерство, почти искусство. А настоящие мастера-парусники с каждым годом встречались все реже. Это были худые и жилистые старики, коричневые от ветра и черноморского солнца, молчаливые кудесники с колдовскими руками, исколотыми кривыми парусными иглами. Свое умение они унаследовали от отцов и дедов, гордились им и с грустью отмечали, что молодежь ныне совсем не интересуется этим нелегким и мудрым делом.
Но если молодежь, влекомая уже иными судами и далями, не тянулась к старинному искусству, то море она любила не меньше стариков. Стоит ли удивляться, что матросы «Черноморки» с нетерпением поглядывали на новые паруса, пока еще убранные по-швартовому, с волнением и тревогой ожидая выхода в море!
Наконец, все было обтянуто и прибрало. Палуба пролопачена, и на ней, пахучей и влажной, аккуратно уложены в бухты смоленые тросы. Медь блестела, как солнце. По судовым надстройкам, промытым с мылом, скользили отсветы моря.
И снова, как после каждой приборки, боцман перегнулся через борт и с ненавистью посмотрел на выхлопную трубу мотора. Она, конечно, портила вид: обшивка возле нее закопчена гарью, вода покрыта цветными разводьями соляра, а сама труба, торча из борта, нарушала привычную плавность корабельных обводов. Боцман вздохнул и тоскливо отвернулся. Многое, ох многое не нравилось ему на судах ныне. Лоску не стало флотского, гордости. Паруса — и те провонялись мазутом.
Взять, к примеру, шлюпку «Черноморки»: ее лишь изредка, в свежую погоду, поднимали на палубу. Чаще же таскали на буксире, за кормой, и потому вся она теперь пропитана гарью из выхлопной трубы. На такой шлюпке на берег и сунуться стыдно. Ведь еще в те далекие времена, когда служил он матросом на крейсере «Память Азова», постиг он простую моряцкую истину: шлюпка — визитная карточка корабля. Стоило, бывало, лишь взглянуть на судовую шлюпку, чтобы безошибочно определить, каков порядок на корабле, строг ли капитан и боцман, подтянута или нерадива команда. А нынче все перепуталось, все позабылось…
Или, скажем, кранцы? На «Черноморке» на них любо-дорого посмотреть: упругие, набитые пробкой, туго оплетенные каболкой. При швартовке они мягко и надежно пружинят о сваи причала, и потому на обшивке шхуны нет ни царапины, ни дюйма содранной краски. А на других судах! Да там и плести их, верно, разучились. Взяли откуда-то моду пользоваться вместо кранцев старыми автомобильными покрышками — измятыми, измочаленными. В нарушение флотских традиций не убирают эта покрышки даже на ходу. И теперь нередко можно встретить в море судно, за бортом которого болтаются не то подметки, не то чебуреки какие-то — порядочному моряку и смотреть совестно…
В такие минуты лучше было не попадаться боцману на глаза. Но иногда, не выдержав, он делился своими печалями с командой, всячески понося при этом «нынешних марсофлотов-керосинщиков, которым не по морям бы плавать, а нужники выгребать по дворам». Потом, набранившись вволю, боцман по-стариковски жаловался на ревматизм, божился, что уйдет на берег, на покой, потому что его опыт все равно никому не нужен: моряцкое дело переводится, а матрос ныне пошел совсем не тот: все больше ленивый да прожорливый.