Выбрать главу

Остается писатель, который, как никто другой, любил красоту родного языка и его народные истоки, всегда противопоставлял себя космополитическому снобизму в искусстве, писатель, который всю свою творческую жизнь был верен собственному юношескому признанию:

«Мне опротивело гнилое филистерство «высших классов». ‹…› Я обращаюсь туда, где необъятное разнообразие, вечно меняющее формы жизни, неизведанный, как природа, мир, — к людям. И как человек и как художник я нахожу здесь все, что ищу: хватающие за сердце факты, красоту и удовлетворение любопытства»{16}.

И лирик, лирик необыкновенный, знающий, как никто другой, болезненные и радостные движения человеческой души, глубоко сросшейся с родной природой.

Остается писатель, страстной любовью на протяжении всей своей творческой жизни связанный с судьбой нации — более, чем с судьбой своего класса! И страстный в то же время мечтатель о лучшем, счастливом человечестве. Писатель, не понимающий до конца трудных путей, ведущих к этой счастливой жизни человечества, но безжалостный и мужественный в осуждении существующего зла, писатель, творческая страсть которого совпадала, часто вопреки его убеждениям, со стремлениями сил, борющихся за справедливость и общественный прогресс, за уничтожение эксплуатации человека человеком, за братство и дружбу народов.

ПУТЬ К «НЕМЦАМ»{17}

Дамы и господа! Дорогие немецкие друзья!

Разрешите мне начать с одного личного воспоминания. Как вам известно, годы войны я провел в лагере для военнопленных. В связи с этим фактом моей биографии один из берлинских рецензентов написал в статье о премьере «Зонненбрухов», что я пять лет просидел «за фашистской колючей проволокой» и что это была «немецкая колючая проволока». Так вот я хотел бы исправить некоторую неточность этой информации. Колючая проволока, за которой я пережил пять лет плена в немецком лагере, была не немецкая, а испанская. Это кажется нелепым, но так было на самом деле.

Однажды ноябрьским днем, ровно десять лет тому назад, нашу колонну военнопленных ввели в ворота предназначенного для нас лагеря. Работы по его окончательному оборудованию не были еще закончены. Территория лагеря была окружена всего лишь одним рядом колючей проволоки, поэтому спешно сооружались новые линии заграждений. На огромном дворе громоздились большие клубки проволоки. К каждому из них была прикреплена жестяная пластинка с фабричной маркой. Надписи на пластинках были испанские. Проволока была доставлена с барселонской фабрики. Генерал Франко чем мог выплачивал долг благодарности Гитлеру…

Лично для меня это открытие не было откровением. Я относился к людям, которые в гитлеризме видели только одну из темных сил фашистского заговора против человечества, правда, силу самую страшную. Для таких людей, как я, не было неожиданным оказаться в лагере, охраняемом солдатами гитлеровского вермахта и окруженном колючей проволокой из фашистской Испании. Но среди моих коллег-военнопленных, офицеров старой польской армии, было немало таких, которые боготворили генерала Франко и, может быть, больше ненавидели немцев, чем Гитлера. Эти люди долго не могли понять, как случилось, что они должны сидеть в немецком лагере за испанской проволокой.

Почему я вспоминаю этот далекий случай и именно здесь, в Берлине, во время дискуссии о «Зонненбрухах»? Потому что есть определенная последовательность в том, что я как человек и как писатель через долгий ряд лет пришел к пьесе о немцах. Давно, еще задолго до 1939 года, для меня было ясно и очевидно, что «колючая проволока» настоящего фронта современной борьбы за судьбы мира проходит не между народами, а через народы, что и в Германии она проходила, да и теперь проходит между демократией и фашизмом или неофашизмом, между миром и войной.

Был, однако, период в несколько лет, когда миру могло казаться, что эта линия фронта борьбы у самих немцев перечеркнута или почти совсем стерта. Мы знаем, что этому периоду предшествовала массовая и методичная ликвидация нескольких сотен тысяч лучших революционных активистов рабочего класса, который вдруг из мощной многомиллионной общественной силы превратился в аморфную искалеченную колоду с полностью парализованными центрами сознания и воли. Это имело трагические последствия для всего народа, который стал легкой жертвой самой омерзительной националистической и империалистической пропаганды, а затем, как продолжение этого, в подавляющем большинстве, активно либо пассивно, публично либо молча, одобрил Гитлера перед лицом всего мира. В результате народы европейских стран, захваченных Гитлером, перестали в те годы отличать немца от нациста и в массе своей идентифицировали эти два понятия. Это был как бы расизм à rebours[5] не только в Германии, но и за ее границами. Люди как бы потеряли тогда способность к историческому мышлению, поддались, сами того не ведая, навязанным гитлеризмом критериям «биологизма» и всей геббельсовской демонологии. Политико-моральная проблема вины и ответственности немецкого народа за Гитлера вылилась в мрачный тезис о «врожденной преступности немцев», тезис фатальный и бескомпромиссный.

вернуться

5

Наоборот (франц.).