Тем временем главная армия продолжала отступать, без особенных поражений, но нечувствительно тая, как это всегда бывает в подобных случаях. Барклай оставил Смоленск. Сие вовсе не означает, что у него не было желания дать сражение, но, поколебавшись какое-то время, он сказал: «Нет, я не могу ставить на эту карту». И тогда раздраженные сверх всякой меры столичные головы поставили на счет сего генерала все унизительные неудачи; возопил всеобщий громкий глас, требуя другого предводителя, и Император счел себя обязанным уступить. Для него это было весьма тяжело, ибо мнение сие желало генерала Кутузова, к которому Император испытывал нескрываемую неприязнь. Он ставил ему в вину, по крайней мере в собственных своих глазах, двуличие, себялюбие, развратную жизнь и пр. Умалчиваю о других, более глубоких причинах. Итак, голос общества вопиял изо всех сил: «Кутузов, Кутузов!», и Император назначил противу Наполеона сего Кутузова, расслабленного, почти слепого и уже на седьмом десятке лет возраста. Барклай передал ему армию, как раз когда она получила подкрепления и приуготавливалась всеми возможными способами к безуспешной Бородинской бойне. О сей последней уже все сказано: это была резня и ничего более; по мнению всех рассудительных офицеров ни та, ни другая сторона не показала сколько-нибудь талантливого маневра. Только французы обнаружили более умения в перемещении артиллерии (не будучи, однако, лучшими артиллеристами). Хотя ни в одной армии нет столь хорошо обученной артиллерийской прислуги, как у русских, но пушки французов занимали более удобную позицию. При Бородине сто русских пушек стояли без дела, чему, конечно, не может быть оправдания. Во время памятного сего дня фельдмаршал Кутузов находился в трех верстах от поля битвы. Конечно, главнокомандующий-—это не простой гренадер, но все- таки надобно знать меру. На самом деле всем распоряжался Барклай, который искал смерти, и князь Багратион, которого она нашла. Фельдмаршалу принадлежал лишь план, и план сей подвергся сокрушительным возражениям; впрочем, никакие военные подробности мне неизвестны. Всеобщее мнение посчитало Барклая истинным главнокомандующим в сем деле, что было непереносимо для фельдмаршала, и он своими укорами выжил его из армии. Москва была отдана и сожжена. Была ли несомненная необходимость в сдаче? Вот вопрос, который будет занимать все головы. Известно, что на военном совете лучшие генералы возражали противу сей ужасной меры. Здесь пишущий сии строки умолкает, но совсем по иной причине, чем другие. Обычно сомнения основываются на разделении мнений и приблизительной равновели- кости противуположных военных взглядов. Что касается меня, то я» воздерживаюсь от осуждения князя Кутузова по совершенно иным соображениям.
Но уж никак нельзя простить ему заключительных слов его реляции Императору: «И все-таки, Государь, оставление Москвы было неизбежным следствием сдачи Смоленска». Какая низость!
Какой позор. Ежели называть вещи истинными их именами, мало отыщется низостей, подобных сему публичному упреку за уничто- женине Москвы генералу Барклаю, не природному русскому и не имеющему себе защитников2.
Оставление Смоленска столь же повлияло на сдачу Москвы, как и переход французов через Неман. Если бы Кутузов взял на себя труд одержать полную победу при Бородине, Москва, несомненно, уцелела бы. У Барклая было куда больше резонов сказать: «Оставление Москвы вынуждено было, Государь, сомнительным исходом Бородинской баталии».
Из предыдущих моих депеш Ваше Величество знает уже о разрушении сей огромной столицы. Важно лишь заметить, что еще до сих пор часто приходится слышать среди народа, а иногда и высших сословий, что французы сожгли Москву, настолько сильны еще в сей стране предрассудки, которые действуют на мысль, как гасильник на свечу.
Бонапарте был погублен самим Бонапарте. Все -исключительные люди, особливо выдающиеся силой своей воли (да и обладающие к тому же высшей властью), кончают тем, что благодаря успехам своим уже не могут выносить никакого рода возражений. Привыкнув видеть лишь сгибающиеся спины, они не признают над собою никакого превосходства даже в тех делах, о коих не имеют ни малейшего представления. Из записок маршала Шмет- тау3 мы знаем, что как-то раз прусский король Фридрих II приказал своим инженерным офицерам узнать расстояние до двух пунктов, им самим указанных, и офицеры ответствовали как и полагается: «Сейчас будет исполнено, государь!» — «Вы слишком торопитесь, — возразил король, — пункты сии под обстрелом не; приятеля, и вам трудно будет действовать». — «Нам не нужно приближаться к ним». — «Но как жё^ы измерите расстояние, не доходя до самого места?» (Неразрешимая математическая задача!) «Государь, — смиренно ответствовали инженеры, — в геометрии есть способы...» Тут король прервал их: «Ба! Геометрия!» Так же в точности и Наполеон, ибо между сими двумя персонажами много сходного. Если отнять у одной стороны (или прибавить к другой) тот королевский ореол, который в большей или меньшей степени окружает истинного монарха, равенство их будет полным. И тут, и там та же нечестивость, та же жестокость, та же развращенность, то же презрение к человеку при весьма схожих талантах. Такие характеры совершают чудеса, когда дует для ни* попутный ветер, но подвержены величайшим и непоправимым ошибкам. Генералы говорили Бонапарте: «Государь, не входите в Москву, атакуйте фельдмаршала, вы разобьете его, и слава будет ваша». Он же отвечал, как Фридрих: «Ба!» — и вступил в Москву. Когда я думаю, что все решилось за одну только минуту, мне кажется, будто я вхожу в ледяную воду и что у меня перехватывает дыхание. Здесь-то моральные качества фельдмаршала и послужили на пользу его отечества. Неудивительно, что, будучи хитрейшим из людей, он обманул Наполеона. Посланцев его принял он с такой сериозностию, сумел так ловко изобразить склонность свою к перемирию, что разбойник попался в его сети — он потерял тридцать восемь дней и этим погубил себя. Как всегда, признал он свою ошибку, когда было слишком поздно. Однако же будем справедливы даже к врагу: ошибка велика, но нельзя сказать, чтобы для нее вовсе не было оправданий. Все промахи, совершённые русскими, положение дел и состояние умов, прекрасно известные Наполеону, его неоспоримое превосходство над всеми русскими генералами, опьянение его после долгого преследования на тысячу верст, когда ни один русский штык не осмелился атаковать французов, превосходство над Александром, проявившееся, хотя и не полностью, в Тильзите и Эрфурте, и, наконец, влияние лично известного ему русского первого министра4— все это при беспристрастном рассмотрении делает не таким уж невероятным намерение заключить мир в Москве. Смелость, а вернее, как говорят англичане, boldness [93], представляются мне именно теми словами, которые вполне определяют сей ужасный ум; но ни то, ни другое не суть синонимы сумасшествия или глупости. Наконец, он понял неизбежность отступления, и все мысли его оборотились на это.