Выбрать главу

Царь строго прослушал письмо и, красный от напряжения, подтолкнул локтём сладко вздремнувшего Нарышкина.

– Уразумел?

Лев Кириллович осоловело уставился на барона.

– Ты какие тут ереси государю вычитывал? Гляди вот, доболтаешься!

Голицын, чтобы в свою очередь не попасть впросак, поспешил вмешаться в разговор до того, как обратятся к нему:

– Умственную цидулу прислал дьяк иноземный. Велико умственную. Чтоб разобраться добро, как и что в ней прописано, надобно, по-моему, особливое сидение учинить. Стоит она того. Ей, государь, стоит того.

Пётр и сам смутно улавливал содержание письма, а потому, чтобы не показать себя перед бароном невеждой, сразу согласился с князем.

– Поутру же учинить сидение на Генеральском дворе. Да Виниусу сказать, чтоб явился.

И, стараясь не выдать смущения, шагнул к порогу. Барон предупредительно открыл дверь в зал. Увидев царя, гости вскочили с мест и застыли в глубоком поклоне.

– А вот и Анна! – обрадованно вскрикнул стоявший у окна Лефорт и бросился на улицу встречать иноземку.

Но доброе настроение не возвращалось к царю. То, что он почти ничего не понял из письма, раздражало его, вызывало краску стыда. Он супился, держался от всех в стороне, почти не разговаривал и был холоден даже с Монс. Больше всего он страдал от мысли, что Келлер понял, почему разбор письма был перенесён на утро, и, может быть, теперь жестоко издевается про себя над его невежеством и тупостью. Он то и дело вскидывал на барона глаза, словно хотел поймать его врасплох, прочесть на лице его мысли. Но Келлер, как всегда, был ровен, ко всем внимателен, и, кроме хозяйского радушия и чуть заметной, обычной улыбки превосходства над другими, ничего нельзя было уловить ни в одном его жесте.

Не расшевелило Петра и вино. Он пил чашу за чашей, один, ни с кем не чокаясь и не хмелел. Только в ушах стоял назойливый шум, а в груди росло странное чувство обиды и страха. То, что писал Витзен, не было для него новостью, сама жизнь говорила ему гораздо больше. Только не умел он ещё разбираться хорошенько во всех хитросплетениях жизни. Нужны были учителя, а их пока не находилось. Прищурившись, царь с ненавистью и завистью шарил глазами по беспечным лицам людей.

«У иноземцев ли уму-разуму набираться, очи закрыв? – грыз он ногти. – Тоже хороши! Тому научат, что им на пользу одним. У Льва ли – кичливого чучела? А либо у Гордона, который рад-радёшенек кому угодно служить, – платили бы подороже. У скольких государей служил, сам черт не сочтёт! У Лефорта? Тоже, на одно пьянство больше горазд! – Он зло скрёб ногтями лакированную ручку кресла. – Черта ли в них! Все они только на непотребства горазды! Только и отдыхаю, когда с купчинами беседы веду, да разве ещё с Тихон Никитичем!»

С каждой минутой царь все больше супился, раздражался, темнел.

В терему становилось тревожней и тише. Кое-кто незаметно поднимался из-за стола, предусмотрительно пятился к двери: чересчур хорошо были знакомы всем эти бесноватые Петровы подёргивания, они несли за собой такие взрывы звериного гнева, которые для многих кончились уже опалой и потерей чести.

Склонившись к Лефорту, Анна Монс что-то шепнула ему и, кручинно вздохнув, вытерла глаза шёлковым, в широчайшей бахроме белых густых кружев, платочком.

– Кто старый ест или нет красиф, тот пусть сердитый на всех, – вскочила она и расхохоталась. – А мы с гозудар пойдём гросфатертанц!

И, раскрыв объятия, порхнула к Петру.

Тонкий аромат духов, нежное прикосновение к руке горячих и влажных губ, прерывистое дыхание мгновенно преобразили царя. Он ухватил девушку за плечо, пригнулся и, не стесняясь полного зала, сочно поцеловал её в лукаво смеющиеся глаза, в узенький лоб и завитые белокурые волосы.

– Эх, была не была! К чёрту кручины! Гросфатертанец! – ухарски крикнул он. – Глядите все, как Русь с Европою танец отплясывают!

Хоромы Келлера сотрясались от визга, хохота, хмельных песен и дикого пляса. На дворе со змеиным шипением вздымались потешные огни, будили Немецкую слободу взрывами и бурными раскатами грома. Тысячи загорающихся в ночной вышине золотисто-серебряных звёздочек на мгновение висли в чёрном бархате неба и потом разлетались по сторонам резвящимися роями причудливых светлячков. Изредка высовывались из окон чистеньких домиков иноземцев головы в колпаках:

– Как хорошо! – причмокивали губами головы. – Совсем как при европейских дворах!

Пётр состязался с Гордоном в пускании причудливых потешных огней. При удачных, особенно сильных взрывах ракет он сбрасывал шляпу, хлопал исступлённо в ладоши и так ревел, подпрыгивая в темноту, что даже много видавший на своём веку шотландец пугливо шарахался в сторону.

Гремела музыка. Таинственными призраками, чуть озарённые багровыми отблесками факелов, по двору скользили пары. Во мгле, среди весёлого смеха, песен и шуток, все чаще слышались звуки мимолётного поцелуя.

– Принц, – приставал к Голицыну захмелевший Лефорт, – дай мне обнималь тебья, принц!

– Не любы мне французские дебошаны[128], – смеялся князь и сочно отрыгивал в лицо швейцарцу.

Пьяно всхлипывая, Франц отходил ненадолго, колотил себя в грудь кулаком и сиротливо жаловался в пустоту:

– Мейн гот, научи, что меня делаль! Я потерял себе… мейн гот… Я хочю смьех, а приходит пляч!

Но тут же, путаясь в собственных ногах, наступал на князя Бориса. Гомон и беспорядочный шум пронизывал высокий, но нежный, как взлёт белого голубя, тенор:

– Принц, дай мне обнималь тебья, принц!

– Отстань ты, лик безбородый, – сквозь похабный хохоток отрыгивал Голицын. – Пристал, короста!

Анна не отходила от государя, – да если бы и хотела уйти, Пётр все равно не отпустил бы её. Как ни увлекался он потешными огнями и как ни был хмелён, ни одно движение девушки не ускользало от его ревнивого взора. Все делалось для неё и ради неё; царь хотел, чтобы она чувствовала это и принимала как частицу его влюблённой души. Обо всём забывал государь, когда была около него белокурая девушка, и все казалось ему восторженным, сияющим, родным и близким, как бесхитростная, нежная улыбка её…

На землю дохнуло лёгким предутренним холодком. Гости один за другим уходили в хоромы. Двор понемногу пустел. Сквозь дальний край неба, на восходе солнца, мягко пробивался молочно-розовый родничок зари.

Анна зябко прижалась к царю.

– Ошен холодно воздух. Я ошен холодно.

Бесцеремонно подталкивая задержавшихся, Лефорт гнал всех в хоромы. На крыльце он остановился, взмахнул неопределённо рукой, точно в поцелуе причмокнув губами, открыл плечом дверь и скрылся в сенях. Пётр снял с себя кафтан и заботливо укутал в него девушку.

– Не приведи Господь, не занедуговала бы.

Она ничего не ответила, только ещё теплее прижалась к нему. Подняв на руки Анну, царь на носках, стараясь не дышать, бережно понёс её в садик, в обвитую плющом и душистым горошком беседку.

Было утро, когда царь вернулся домой. На дворе он невольно приподнял голову и вдруг съёжился. На него, не мигая, из оконца светлицы, точно заворожённые, устремились глаза Евдокии Фёдоровны. Он опустил голову и робко, крадучись, прошмыгнул в сени.

Накинув на плечи турецкую шаль, царица вышла из светлицы.

– Добро пожаловать, – по-новому, без тени пришибленности взяла она за руку мужа.

Дозорные притаились в тёмных углах сеней. Чуть скрипнула дверь соседнего терема, в щель ткнулся любопытный глаз охочей до сплетен постельницы. Из чуланчика на четвереньках выползла карлица-дурка.

– Так его, так его, Дунюшка! – сделав прыжок, впилась дурка зубами в икры государя.

Пётр вскрикнул от боли и так ударил карлицу носком сапога, что она, распахнув головой дверь, кубарем вылетела на двор.

вернуться

128

Распутства.