В Костроме хорошо писалось – многие сцены и портреты Алексей Феофилактович брал прямо с натуры. И со временем обстояло неплохо – можно было каждый вечер смело браться за продолжение романа, не опасаясь, что кто-то придет, затянет на пирушку или в театр. Но отсутствие близких приятелей оборачивалось тем, что начинающему писателю не на ком было проверить достоинство новых глав. Все чаще приходила тоска по Москве, по оставленным друзьям.
Не вытерпев и полугода, Писемский подал прошение о трехмесячном отпуске и, едва Шипов наложил разрешающую резолюцию, отправился в белокаменную приискивать место.
Ясным июньским вечером пропыленная тройка пристроилась в хвост длинной вереницы возов и экипажей, столпившихся перед шлагбаумом Преображенской заставы. Пока едущих по очереди опрашивали в конторе, кто такие и по какой надобности прибыли в Москву, Алексей Феофилактович жадно смотрел по сторонам.
Вот миновали усатого будочника с алебардой. Кони пошли шибче, видно, тоже почувствовали, что скоро конец дороги. Чем ближе к центру, тем гуще толпа, тем пронзительнее крики разносчиков сбитня, калачей, пирогов с требушиной и сдобных филипповских саек. Елеем на сердце ложились эти милые картины московского житья. Неужели нельзя устроить так, чтобы всегда крутиться в этой веселой толчее?..
Как удалось ему определиться в Московскую палату государственных имуществ – то ли дядя посодействовал, то ли собственная настойчивость сыграла главную роль? Но уже в конце октября 1845 года был утвержден перевод Писемского на новую должность в хозяйственном отделении, ведавшем всеми делами казенной деревни вплоть до ее судоустройства.
Роман, к тому времени уже совсем отделанный, ждал своего читателя. Однако Писемский, наученный прежним опытом, не спешил посылать его в редакции. Созвав на чай нескольких товарищей по университету, он устроил читку. Среди приглашенных был и Матвей Попов, учившийся на одном факультете с Алексеем. Выслушав уже первые главы, Матвей, увлеченный, как и все прочие, мастерским чтением автора, заявил: это надо отдать в «Москвитянин». Попов долго был репетитором детей Шевырева, и посему в доме Степана Петровича его принимали как своего. Писемскому, должно быть, неловко казалось напоминать профессору о себе после неудачного опыта с «Чугунным кольцом», но он все-таки дал себя уговорить и вскоре явился для объяснения со строгим критиком.
Шевырев нашел, что вещь написана не без таланта, однако усмотрел и немало огрехов. Главным недостатком молодого автора он считал излишнюю категоричность, исступленность в отношении к героям. Не годится, считал профессор, изображать несимпатичных персонажей звероподобными мужланами, а положительных – херувимами. Ваньковский, отставной полковник, с первого появления на страницах романа делается понятен читателю как деспот и невежа. А усмешки автора над дворянчиком Шамиловым заставляют предугадывать его ничтожество с самого начала. Да и драматические происшествия что-то слишком устрашающе громоздятся в романе. Видно, не прошли даром увлечения юности и школа первых повестей дает еще о себе знать. Однако чувствуется, что годы, прожитые в уездной глуши, дали автору некоторый житейский опыт, он уже приобрел понимание душевных движений... И все-таки, заключал Шевырев, надо стать еще ближе к действительности. Ведь господин Писемский, кажется, служит? Ну не благородная ли задача – воссоздать в слове быт наших присутствий? Сам Гоголь не чурался сего обширного мира...
Алексей Феофилактович, впрочем, отнюдь не манкировал своими служебными обязанностями. Уже в марте 1846 года он становится помощником столоначальника в лесном отделении, следовательно, его рвение было вознаграждено. Оказавшись на таком месте, с которого очень хорошо виделись бесконечные плутни хранителей казенных рощ, начинающий литератор столкнулся с вопиющими примерами взяточничества и казнокрадства. Вот о чем хотелось написать, но разве позволят выплеснуть все это на страницы журнала? О чиновниках в годы царствования Николая I положено было говорить либо хорошо, либо ничего. Только изредка являлись в водевилях невинные куплетики с насмешкою над секретарями и заседателями, случалось, и в повестях зубоскалили над мелкими чиновниками. А театральная цензура – та столь непоколебимо стояла на страже достоинства служилого класса, что иной раз не допускала именовать в афишах действующее лицо пьесы чиновником, и слово это заменялось «служащим в конторе». Невозможно было представить появление на сцене вицмундира – верхом либерализма почитался какой-нибудь водевильчик «Титулярные советники в домашнем быту».
Так что помощнику столоначальника оставалось пока лишь наблюдать за лихими лесничими. Жили они на широкую ногу, благо спрос на лес держался постоянно, а умному человеку ничего не стоило так составить таксу, чтобы из каждого ствола, из которого выходило два бруса, показывать в бумагах один... Ощущать в себе лихость позволяла и сама форма – чины лесного ведомства, поставленного на военную ногу, имели право носить эполеты и султаны на треуголках. На языке того времени это уподобление армейским офицерам именовалось «облагораживанием» служащих. Что ни говори, а престиж военных стоял в обществе выше всего. Недаром один из министров посчитал достаточно суровой мерой наказания переименование нерадивых офицеров корпуса лесничих в гражданские чиновники...
Но большинство обитателей бесчисленных контор выглядели весьма неказисто: заштопанные и залатанные вицмундиры, вытертые до блеска, потрескавшиеся от старости сапоги, щеки кое-как выбриты в подвальной берлоге дешевого цирюльника. И ко всему этому нередко сивушный душок с самого утра. А уж в обеденное время в трактире или «растеряции» перед каждым из чиновных посетителей красовался зеленоватый графинчик. Молодые служащие поначалу избегали этого обыкновения, но мало-помалу и их убеждали в благодетельности предтрапезного приема. Немалую роль в этом приобщении к хмельным напиткам играла богатая алкогольная философия стариков.
Позднее на страницах произведений Писемского явится целая галерея героев, охочих до хмельного. Уже первая крупная вещь его, появившаяся в печати, будет посвящена судьбе спившегося человека. Потом пойдут пьяненькие актеры, чиновники, озверевшие от вина мужики, дикие во хмелю обитатели глухих усадеб.
Да и сам писатель, много лет вращавшийся в такой среде, приобретет со временем склонность к употреблению спиртного. Однако тогда, в недолгую пору службы в Москве, он явно сторонился запивающей чиновной мелюзги, старался держать барский тон. Посему, заказывая платье, он отправлялся не в подслеповатое заведение, украшенное вывеской «Ваеннай и партикулярнай партъной Иван Федарав», куда в основном обращались его сослуживцы, а предпочитал из кожи вон вылезти, да пошить сюртук у «Marchand tailleur de Paris»7.
Годы спустя он с усмешкой будет вспоминать эти свои поползновения в аристократизм и станет беспощадно расправляться на страницах своих романов с провинциальными фанфаронами, из последних сил франтившими на стогнах столицы. Но много воды утечет, прежде чем он начнет понимать тех канцелярских сидельцев, которые равнодушно отзывались на упреки молодых фатов: «Так что же, что запылился сюртучишко? Пыль не сало, потер, так и отстало».
Бывая на Смоленском бульваре у дяди, Писемский видел там таких особ, о существовании которых у них в палате только слыхом слыхали. И уже эта причастность к верху как бы обязывала его блюсти свое реноме. Юрий Никитич, хорошо понимавший племянника, нередко трунил над ним и призывал к углублению в себя, к познанию истины. Однако дальше приглашений к самопогружению дело не шло, Бартенев все откладывал посвящение племянника в «замысел Великого Архитектора». Видно, ждал, когда пристрастие его к мирским благам поугаснет и над житейской трезвостью, свойственной всем Писемским, возьмут верх идеальные стремления...