Выбрать главу

Собственно учение стало занимать Алексея гораздо сильнее, чем в младших классах. Позади было механическое заучивание латинской грамматики – настала очередь осмысленного чтения Корнелия Непота. Подходило к концу пережевывание катехизиса, и строгий законоучитель стал посвящать гимназистов в начала философии и богословия. Позади и грамматика Востокова – с нею также покончено в третьем классе. Младший однокашник Писемского вспоминал в связи с этим учебником: «Учение русскому языку заключалось в заучивании наизусть краткой грамматики Востокова. Разумеется, мы не понимали ничего и твердили свои уроки как попугаи». Справедливости ради надо отметить, что грамматика Востокова была для своего времени огромным шагом вперед в деле изучения отечественного языка. Впрочем, хороший вкус и грамотность прививало гимназистам не столько затверживание правил, хотя и это давало в итоге положительные результаты. Во все годы учения мальчики заучивали наизусть лучшие образцы русской поэзии и прозы, так что к концу выпускного класса каждый знал сотни стихотворений Ломоносова, Державина, Жуковского, Крылова, Пушкина, мог страницами декламировать из «Истории государства Российского» Карамзина, из повестей Марлинского, трагедий Озерова.

Многие гимназисты и сами начинали пописывать – кто по внутренней потребности, а кто – побуждаемый к сочинительству учителем словесности Окатовым. Александр Федорович был щедр на похвалу и тем часто способствовал увлечению своих питомцев изящной словесностью. Алексея Писемского он уже в пятом классе признал великолепным стилистом, и ободренный этим юноша к концу учебного года представил на суд товарищей повесть «Черкешенка», написанную в романтическом духе, свойственном лире Марлинского. Позднее, вспоминая о первых своих прозаических опытах, писатель заметит, что в них он описал такие «сферы», которые были вовсе ему незнакомы, – свет, военный быт, сердечные страсти...

Приятели готовы были признать Алексея первым талантом по части «словес извития». Но у него объявился соперник – Николенька Дмитриев, также изводивший бумагу десть за дестью и успевший сотворить несколько светских повестей. Тогда общественное мнение порешило: претендентам на первенство помериться силами, и по результатам поединка определится самый талантливый сочинитель. Писемский согласился, и напрасно: рослый Дмитриев, несмотря на то, что был несколькими годами моложе Алексея, уложил его на лопатки.

Однако сочинительство не настолько увлекло Писемского, чтобы сделаться его главной страстью, хотя «Черкешенку» свою он даже посылал втайне от всех в какой-то столичный журнал. Получив отказ, он, видно, успокоился, и беллетристический зуд на время унялся. Тем более что как раз в это время начался «роман» Алексея с новым преподавателем математики – Н.П.Самойловичем. Способный юноша стал объектом неусыпного внимания учителя: наставляя Писемского в точных науках, недавний выпускник университета старался привить ему свои радикальные воззрения. И много преуспел в этом.

Любовь к учителю математики зиждилась, конечно, не только на общности интересов. Алексею импонировала атмосфера, царившая на уроках у Самойловича. Писемскому и нескольким другим избранникам, именовавшимся толмачами, позволялось делать все, что угодно. Они разговаривали во время урока, ели когда вздумается, коли им хотелось, могли уйти без спросу.

– Тэк-с, господин Писемский, а что вы расскажете нам сегодня?

– Прошу прощения, но я вчера зачитался новым романом Купера да и забыл приготовить урок, – спокойно признавался Алексей.

– Экий вы книгочей, – только и скажет Самойлович. – Ну и что, хорош роман?..

Но горе было тому из «козлищ», кто не мог внятно ответить на вопрос учителя.

– М-да, преизбыточествует народ глупостью и леностью! – гремел математик. – Подите в угол, поразмыслите о своем будущем.

Когда наказанный отправлялся отбывать наказание и становился на колени рядом с другим из таких же бедолаг, Самойлович обращался к какому-нибудь ученику из бедных, но отличавшемуся хорошим знанием предмета. После удачного ответа он горделиво озирал углы, где уже стояли колонопреклонные «козлища» – а для этой экзекуции учитель обычно выбирал отпрысков состоятельных фамилий; пронизывая сих презренных пренебрежительно-высокомерным взглядом, наставник возглашал:

– Вот, ваши превосходительства или ваши сиятельства, как вас там величают, вы ведь в карете приехали, а он пешком пришел, а куда вам до него! Вы-с попросите, чтобы он вас поучил-с, ведь урок-то выучить – не то, что конфекты кушать или ножкой шаркнуть.

Самойлович считался одним из лучших учителей. Несмотря на его не совсем педагогичные приемы, знания, полученные на уроках математики в Костромской гимназии, давали ее питомцам возможность без труда выдержать университетские экзамены. Да и вообще качество преподавания стояло на высоте в пору учения Писемского. В конце тридцатых годов прошлого века в гимназические учителя охотно шли способные люди – немаловажную роль при таком выборе профессии играло то, что из всех чиновных поприщ это поприще было наиболее высокооплачиваемым, да и «табель о рангах» проходили своим чередом.

Костромская гимназия славилась как одно из образцовых учебных заведений такого рода, и эта репутация составилась не в последнюю очередь благодаря подбору преподавателей. Традиции, сложившиеся за полтора десятилетия директорства Юрия Никитича Бартенева, – основательность в изложении предметов, трудолюбие и выдержанность педагогов, – также способствовали поддержанию атмосферы действительно учебного заведения. Дикости, буйства, распущенности, невежества – этого бурсацкого набора в губернской гимназии не водилось.

Но не одним же чтением да учением жил наш герой. Он ведь не пансионером был, а поселился, как приличествует юноше из достаточной семьи, на городской квартире. Имел для услуг человека, ружья ради забавы, держал несколько чубуков для приятелей, гардероб недурной завел и прогуливался в новом с иголочки вицмундире и танцевальных выворотных сапогах по улице Нижней Дебре, на площади возле каланчи, а в хорошую погоду добирался до слияния Костромы с Волгой. Тут можно было часами стоять, разглядывая столпившиеся у берега суда всех калибров – расшивы, гурянки, тихвинки, пришедшие с Суры межеумки. На плашкоутном мосту вечная суета – бурлачина, грузчики в полосатом затрапезе, в красных косоворотках, купеческие приказчики в синих сибирках и высоких козловых сапогах, богатые мужики в решменских кафтанах, богомольцы в какой-то серой рвани. А за неширокой полосой воды – белые стены Ипатьевского монастыря с башнями, крытыми черепицей, солнечный блеск крестов и куполов, стаи галок в голубеньких небесах.

По воскресеньям Алексей и его приятели брали за небольшую плату лодку у перевозчика. Попеременно садились на весла и поднимались вверх по Волге версты на четыре, так что Кострома пропадала за излукой. Высаживались на высоком берегу, по которому сбегала к воде березовая роща, и устраивали «разбойничий табор» – шалаш, дозорное гнездо на вершине самого высокого дерева. Одни разводили огромный костер, а другие тем временем отправлялись удить рыбу. Не успевал посланный по жребию принести молока из недальней деревни, а на тагане уже клокотал котел с ухой.

Когда плыли вниз, то до временам бросали весла и слушали огромную тишину, висящую над светлым миром. Потом кто-нибудь заводил ломающимся юношеским голосом любимую песню, и все подхватывали:

Век юный, прелестный,Друзья, пролетит,И все в поднебеснойИзменой грозит.Лети стрелой,Наш век младой!Как сладкий сон,Минует он!Лови, лови часы любви,Пока огонь горит в крови!

На глазах у друзей посверкивали счастливые слезы – какой прекрасной виделась эта жизнь, полная дружества, полная надежд, широко распахнутая в бесконечное будущее...