Выбрать главу

Со дня на день всё сильнее и сильнее начинаю скучать; хочется домой, поездка надоела, и меня утешает только то, что большая половина поездки уже совершена и что я еще увижу, хотя и мимоходом, южный берег Крыма. Здоровье мое хорошо, кашля нет. Жду много добра от купанья в море в Севастополе. В Николаеве напали на меня блохи и мухи, особенно последние. Не дают спать проклятые, и если случится лечь попозднее, дольше 7 часов утра никак не дадут уснуть, днем тоже. А как жарко – мочи нет; а нынешнее лето еще не из жарких здесь. Абрикосы проходят. На базаре в Николаеве десяток лучших абрикосов стоит 10 коп. меди, лучших груш – 30 коп. меди. Вчера в первый раз увидели дыни и, кажется, за гривенник купили четыре небольшие дыньки. Теперь скоро пойдут дыни и арбузы, а недели через три и виноград – ешь не хочу. И всё это нипочем. Боже мой! Что это за богатый край! Вчера мы обедали у контр-адмирала Берха – что за чудесный старик!{888} До сих пор у нас не было никого знакомых; теперь зять Берха, офицер, будет у нас часто бывать.

А от тебя что-то опять долго нет писем. Всё жду от Соколова – и не получаю. Теперь уж ты адресуй письма на имя М<ихаила> С<еменовича> в Севастополь (отдать при театре). Еще раз прощай.

277. М. В. Белинской

Николаев. 1846, июля 30

Оба письма твои, chère Marie,[206] адресованные в Одессу на имя А. И. Соколова, я получил здесь, в Николаеве, а если ты, и кроме их, послала по тому же адресу и еще[207] несколько, – я и их получу исправно в Херсоне или в Симферополе. Теперь я положительно могу уведомить тебя о нашем пути-дороге. В Одессу мы больше не будем, а отправляемся послезавтра в Херсон, где пробудем числа до 12 (августа), а потом поедем в Симферополь, где пробудем почти до сентября, а весь сентябрь проведем в Севастополе, куда и адресуй свои письма на имя М. С. Щ<епкина>, подписывая каждый раз: отдать при театре. Начиная с 15-го сентября, посылай[208] свои письма в Воронеж, по адресу: его благородию Николаю Михайловичу Щепкину, в канцелярию Драгунского его императорского высочества наследника цесаревича полка. В Воронеже мы будем около 10 октября, – и я был бы очень рад получить там вдруг два или три письма твои. В Воронеже мы проживем суток двое, стало быть, в Москву приедем числа 16. В Москве я пробуду много, если дней пять, следовательно, в Петербург буду числа 25.

Письма твои, с одной стороны, очень порадовали меня, потому что я увидел из них, что все вы здоровы и ничего особенно дурного с вами не случилось; но, с другой стороны, они очень огорчили меня, показавши мне, что ни житье вместе, ни отдаление разлуки, ничто не научит вас понимать мой характер и читать мои письма не в одних строках, но и между строками. Это тем более огорчило меня, что мне пришло вдруг в голову, что я сам виноват в этом, что создан так грубо, что не могу не оскорблять выражением моей симпатии так же точно, как и выражением моего нерасположения. Испугавшись за твою болезнь и увидя из твоих писем, что все дни твои есть ряд беспрерывных мелких досад и огорчений, я, естественно, желал помочь чем-нибудь горю, и для этого не нашел другого средства, как, жалуясь вам же на раздражительность ваших характеров, особенно для вас вредную в таких обстоятельствах, этим самым обратить ваше внимание на это обстоятельство и возбудить[209] в вас решимость бороться с ним. Во всяком случае, источник моих слов никоим образом не мог быть для вас оскорбителен, и, если б я даже и ошибся в этом случае на ваш счет, вам нечего было сердиться, но лучше было бы успокоить меня, уверивши меня (не оскорбляясь и не сердясь), что мои опасения были напрасны и что я ошибся. Но вместо этого в одном письме ты пишешь, что Агриппина не шутя рассердилась на меня, в другом, что она плюет на меня, потому что я в каждом письме приписываю ей что-нибудь ругательное. У меня руки опустились по прочтении этих вовсе неожиданных мною строк. Живя вместе, я часто вздорил с Агриппиною (потому что, повторяю под опасением быть снова оплеванным, у обоих нас, у нее и у меня, характеры прескверные, ребячески-мелочные, болезненно-раздражительные, а воспитание в обоих нас не развило того, что называется деликатностию и тактом), но никогда, ни наяву, ни во сне, не питал я к ней никаких враждебных чувств; но, находясь вдали от семейства, забывши все мелочные неудовольствия и, можно сказать, дрожа ежеминутно за здоровье и жизнь каждого из его членов, я писал и об Агриппине не только без всякого желания оскорбить или кольнуть ее, не только без всякой враждебности, но с полным расположением, с самою теплою симпатиею к ней, – и ответ на это получаю в деликатном и грациозном образе плевания! Я в эту минуту походил на человека, который подошел к другому с улыбкою и протянутою для пожатия рукою, а в ответ получил оплеуху. Но что еще огорчительнее для меня, – это то, что вместо того, чтобы разуверить и успокоить Агриппину в ее несправедливом и неосновательном раздражении просив меня, ты берешь ее сторону и вычисляешь мне всё, что делает для нас Агриппина. Я и прежде замечал с горестью, что ты убеждена в том, что я не вижу и не понимаю, что для нас делает и чем для нас жертвует Агриппина. Она вообразила, что живет у нас в тягость мне, словно из милости, а ты так и смотришь на меня, как будто ожидая, что вот я в одно прекрасное утро скажу тебе, что мне уже не в силах скрывать того, что ее пребывание у нас мне невыносимо. Вот это-то мне еще обиднее, нежели смешно и нелепо-неосновательные сомнения Агриппины. Но довольно об этом. Лучше переговорить при свидании или, еще лучше – вовсе никогда не говорить об этом: чего нельзя поправить, то только портится поправками. Видно, вам уже суждено не понимать меня, и я был бы очень рад убедиться, что я больше вас виноват в этом.

вернуться

888

Берх Мориц Борисович (1776–1860), адмирал, главный командир Черноморского флота.