Возьмем противоположную крайность – мотов, расточителей, проживателей, гуляк, даже развратников: в них не редкость встретить черты доброты, человеколюбия, широту натуры, человечность. Вспомни Алкивиада, Лукулла, Антония, вспомни регента (duc d'Orlêans)[367] – кто больше его сделал зла Франции своим управлением? И всё-таки это был человек добрый и гуманный, который почти никого не сделал несчастным. Вспомни сатиру Гранжа,{1247} где регент обвиняется в отравлении королевской фамилии – выслушав ее, он пришел в ужас, а Гранжу ничего не сделал. Вспомни шекспировского «Тимона Афинского».
Из этой параллели ты, пожалуй, заключишь, что я не уважаю труда, и в гуляке праздном{1248} вижу идеал человека. Нет, это не так. В гуляках я только вижу потерянных людей, но людей, а в наживальщиках я не вижу никаких людей. Тимон Афинский Шекспира есть великий нравственный урок гулякам с широкими натурами. Он, что посеял, то и пожал. Но об этом много нечего говорить. Я уважаю расчетливость и аккуратность немцев, которые умеют никогда не забываться и не увлекаться, и за то, не зная больших кутежей, часто успевают не знать и большой нищеты; уважаю немцев за это, но не люблю их. А люблю я две нации – француза и русака, люблю их за то, общее им обоим свойство, что тот и другой целую неделю работает для того, чтобы в воскресенье прокутить всё заработанное. В этом есть что-то широкое, поэтическое. Известно, что француз и русак и по понедельникам – плохие работники, потому что провожают воскресенье. Работать для того, чтоб не только иметь средства к жизни, но и к наслаждению ею – это значит понять жизнь человечески, а не по-немецки. Ты скажешь, что наслаждение русака состоит в том, чтобы до зари нарезаться свиньею и целый день валяться без задних ног. Правда, но это показывает только его гражданское положение и степень образованности; а натура-то остается всё то<ю же> натурою, вследствие которой на Руси решительно невозможно фарисейско-английское чествование праздничных дней. Народ гулящий! Исстари, чуть только – как сказал[368] Кантемир —
Обращаясь к торгашам, надо заметить, что человека искажает всякая дурная овладевшая им страсть и что, кроме наживы, таких страстей много. Так, но это едва ли не самая подлая из страстей. А потом она дает esprit de corps[369] и тон всему сословию. Каково же должно быть такое сословие? И каково государству, когда оно в его руках? В Англии средний класс много значит – нижняя палата представляет его; а в действиях этой палаты много величавого, а патриотизма просто бездна. Но в Англии среднее сословие контрабалансируется аристократиею, оттого английское правительство столько же государственно, величаво и славно, сколько французское либерально, низко, пошло, ничтожно и позорно. Кончится время аристократии в Англии, – народ будет контрабалансировать среднему классу; а не то – Англия представит собою, может быть, еще более отвратительное зрелище, нежели какое представляет теперь Франция. Я не принадлежу к числу тех людей, которые утверждают за аксиому, что буржуази – зло, что ее надо уничтожить, что только без нее всё пойдет хорошо. Так думает наш немец – М<ишель>; так или почти так думает Луи Блан. Я с этим соглашусь только тогда, когда на опыте увижу государство, благоденствующее без среднего класса, а как пока, я видел только, что государства без среднего класса осуждены на вечное ничтожество, то и не хочу заниматься решением априори такого вопроса, который может быть решен только опытом. Пока буржуази есть и пока она сильна, – я знаю, что она должна быть и не может не быть. Я знаю, что промышленность – источник великих зол, но знаю, что она же – источник и великих благ для общества. Собственно, она только последнее зло в владычестве капитала, в его тирании над трудом. Я согласен, что даже и отверженная порода капиталистов должна иметь свою долю влияния на общественные дела; но горе государству, когда она одна стоит во главе его! Лучше заменить ее ленивою, развратною и покрытою лохмотьями сволочью: в ней скорее можно найти патриотизм, чувство национального достоинства и желание общего блага. Недаром все нации в мире, и западные и восточные, и христианские и музульманские, сошлись в ненависти и презрении к жидовскому племени: жид – не человек; он торгаш par excellence.[370]
Перечитывая твое письмо, я остановился на строках, что ты отложил свой приезд, ожидая уведомления, ловко ли будет тебе остановиться у Некр<асова> и Пан<ае>ва после этого объявления? Что за вздор такой – стыдно слышать! Еще другое дело, если б ты стороною узнал, что мы огорчились вашим пособием Кр<аевско>му; но мы вам сказали прямо – какие ж тут предположения затаенного сердца? Короче: я поступил бы, как пошлец, если б, зная, что Некр<асову> и Пан<аеву> твой приезд к ним мог быть хоть сколько-нибудь тяжел, стал уверять тебя в противном, вместо того, чтоб поспешить сказать тебе правду. Приезжай прямо к ним – тебе будут рады и примут тебя радушно: я отвечаю за это. Вот как мудрено понимать друг друга на таком большом расстоянии. Слушай, Боткин: ведь я могу же за что-нибудь взбеситься на тебя и прийти к тебе обедать, да, пожирая твой стол и твое вино, перебраниться с тобою, а кончить ссору фразою: приходи-ко завтра ко мне жрать? Между такою приятельскою размолвкою и между тем неудовольствием, которое делает уже невозможным продолжение приятельских отношений – целая бездна. И если б мы ваш поступок с Кр<аевски>м приняли в последнем смысле, – вы имели бы полное право ответить нам, что с этой минуты и все статьи ваши пойдут в «Отечественных записках», а в «Современнике» – ни одной. Я считаю ваш поступок неразумным; но ведь надо сойти вовсе с ума, чтоб растолковать его, как низкий поступок. Вот Гр<ановский> и Кавелин даже не признают его и неразумным, – и они правы с своей точки зрения, если и ошибаются, потому что кто же не имеет права ошибаться? По крайней мере, из всех моих прав, за это я всегда готов стоять с особенным остервенением.
1247
Лагранж де Шансель Жозеф (1677–1758), французский поэт и драматург. В 1720 г. Лагранж написал и распространил три резких памфлета на Филиппа, герцога Орлеанского (1674–1723; впоследствии – король Филипп II). Сначала герцог, действительно, хотел простить Лагранжа, но под влиянием своего брата решил покарать его, и Лагранжу пришлось бежать в Авиньон.