Выбрать главу

Мы уже знаем, как пошло разделялся писатель Владимир Набоков с писателем Францем Кафкой в своих «Лекциях по зарубежной литературе». Иной раз, читая их, начинаешь догадываться, как завидовал Набоков (при всем своем огромном таланте) гениальности Гоголя, Достоевского, Кафки, Джойса… Ему трудно было считать себя гением второго сорта и не было найдено другого способа, кроме как «поставить их на место» в тексте лекции. Мне могут возразить, что «опрощение» исследуемых им авторов происходило из желания донести хотя бы кое-какие сведения до нелюбопытных американских студентов. Пусть даже и так. Но столь находчивый в метафорической точности своих собственных текстов Владимир Набоков обошел стороной не меньшую, а во много раз превосходящую его метафоричность Кафки, которому не нужно было месяцами копить на листочках литературные находки и перлы, чтобы потом вставить их в повествовательную ткань. Каждому овощу — своя кастрюля, а Владимир Набоков желал бы одновременно присутствовать под крышками (черепными) заведомых гениев.

Не стоит думать, что я уклонился от темы эссе. Напротив: познакомившись с эпистолярным наследием Владимира Набокова (впрочем, рядышком можно поставить и Бориса Пастернака), не так уж трудно разглядеть влияние левого, рационально действующего полушария головного мозга.

Францу Кафке это не пришло бы в голову. Когда он брал в руки перо, он не обращался попеременно то к левому, то к правому полушарию — оба они были правыми, эмоционально-интуитивно работающими, и в этом, вполне возможно, была причина его постоянных злокозненных головных болей.

Да, множество исследователей творчества Кафки отыскивали фрейдистские фаллосы среди невидимых восклицательных знаков в его текстах. И — совершенно напрасно: привычка притягивать за уши одну теорию, чтобы подтвердить ею другую, испокон века препятствовала объяснению истины вообще, а тем более — истинности в частности. Франц Кафка — именно частный случай мировой литературы: цветок, лишенный не только почвы, но и солнечного света. Кто еще смог выжить и цвести в таких условиях? Мировая литература не знает других примеров. Кафке не пристало стоять в очереди за Нобелевской премией, да он и не догадался бы этого сделать. Что же касается до премии Теодора Фонтане (1915 год), то она досталась ему рикошетом вместо Штернгхайма, как нашему Борису Рыжему — вместо Евгения Рейна.

Я уже как-то писал о том, что Нобелевский комитет хотя бы в случае Франца Кафки сделал исключение из правила награждать лишь литераторов-долгожителей т «одарил» его премией посмертно. Но нет — справедливость всегда мстит за себя: где теперь пылятся «нобелевские тексты» Шпиттеллеров или Реймонтов.

А непремиабельный Франц Кафка придавил своей эфемерной тяжестью литературу двадцатого века так, что она ударилась в сказку для взрослых, навсегда утратив фениксову способность к очищенному от неправдоподобности возрождению.

Франц Кафка — соринка в глазу любого литератора: практически незаметна, но беспокоит нещадно. Такой свободы творчества добился разве что еще Веничка Ерофеев, пусть и в амплуа огородного пугала. С истинного писателя даже не снять посмертной маски, так как не было ей и при жизни. Модный нынче термин «эксклюзивный» так медногрошев, что упоминать его стоит лишь всуе, но никак при выдаче патентов на бессмертие. Да и где то патентное бюро — уж не в горних ли высях?!

Часть вторая

3

«Письмо отцу» (1919) практически является моделью для сборки биографии Франца Кафки и прочих о нем публикаций. ВСЕ в нем правдиво, но это — не ВСЯ правда, хотя сам автор дает в нем, казалось бы, обе точки зрения на события своей жизни — отца и сына. Сын даже говорит о жизни родителя с некоторым сочувствием, пусть и отмечает в нем те черты характера, которые неприемлемы для его жизненной позиции.

Вот о жизненной позиции Франца Кафки хотелось бы узнать как можно больше — много больше, чем о ней свидетельствует он сам. К сожалению, исследователю практически не на что опереться — ни политические взгляды, ни гражданская позиция, ни религиозные наклонности писателя не декларируются, и потому отдельные моменты его жизни и творчества рассматриваются под увеличительным стеклом в надежде разглядеть и понять как можно больше.

Опорными точками для прорыва в биографию писателя обычно считаются «Письмо отцу» да признание в том, что «он весь — литература». Собственно, никакого особого открытия он нам не представляет — неужели Гоголь или Флобер не повторили бы то же признание? Но акцент в этой фразе следует сделать на «он сам», а не на — «литература». Рефлексия — в особенно циничной форме со стороны наблюдателя — в литературной мантии отчего-то взывает не к нашим сочувствию и жалости, а к беспокойству, словно мы присутствуем в лаборатории при опасном эксперименте, задуманном исследователем-лаборантом практически с самоубийственной целью — разъять собственное бытие на неявные составляющие, по сути — размножить загадочную картинку на еще более загадочные фрагменты, которые возведут простое неясное в степень вообще необъяснимого. В общении с Францем Кафкой (пусть виртуальном) превалирует оттенок негативности, причем не в объекте исследования, а в субъекте, который с удивлением обнаруживает в себе психологическую неспособность бросить отраженный от себя свет на личность писателя. Что-то истинно природное мешает нам, аберрация личного микроскопа-телескопа вызывает опалесцентный образ Кафки, заштрихованный собственной душевной опалесцентностью. Если уж на то пошло, мы просто-напросто повторяем путь, пройденный нашим визави для достижения Божественной цели человеческими средствами.