Выбрать главу

Теперь знаю, как болят кишки и желудок от пустоты. Вспоминаю Овидия "Метаморфозы" - голод. Живы ли и кто из писателей и что делают? Что с Книгоизд[ательством] писателей? И есть ли надежда, что оно выживет?

И.Ш.

Не сообщите ли, получено ли ВЦИК'ом мое заявление, посланное еще в августе-сент[ябре] - с Фофановой, любезно согласившейся доставить в Москву Калинину, Горькому и Луначарскому? Ведь я писал раза три. И Данилину, и Милованову Пантел[ею] Афанасьев[ичу]* . Ни звука ниоткуда. И матушке. Дал ли ей Ив[ан] Андр[еевич] Данил[ин] из моего кое-что на хлеб?

* Милованов Пантелей Афанасьевич - кто именно, выяснить не удалось; возможно, родственник Шмелева.

4

20.ХI-3.XII 1921 г.

Алушта

Дорогой Викентий Викентьевич,

Только на днях послал я письмо Вам, но сомневаюсь - получите ли.*

* Письмо, о котором упоминает Шмелев, скорее всего действительно не дошло, во всяком случае, вместе с другими письмами к Вересаеву в РГАЛИ оно не поступило. Письмо же от 3 декабря 1921 г. было направлено с оказией в Симферополь, вместе с письмом Шмелева от 4 декабря 1921 г. к Треневу. В нем Шмелев писал: "Да вот еще просьба, - посылаю на Вас письмо для В.В.Вересаева. Пожалуйста, или сами перешлите с едущими в Москву, если есть уверенность, что они его доставят, или передайте Анатол. Конст. Сынопалову (Суворовская, 6) с просьбой от меня. Очень обяжете, дорогой К.А. Знаете, у меня нет ни копейки, чтобы купить головку лука, а не то чтобы франкировать письма! Живая правда! А письмо это для меня очень важное, я прошу Вер[есаева] помочь мне выехать в Москву и еще о справках по делам в ВЦИК и Наркомпросе". Трудно сказать, почему не была исполнена просьба Шмелева, но лишь много лет спустя, минуя адресата, это письмо в составе архива Тренева воссоединилось в РГАЛИ с другими письмами.

Письмо повезли сегодня едущие в Москву, но поехали через перевал, а не на Севастоп[оль], морем, а на перевале, слышно, происходят то и дело ограбления глядишь, и письмо с пиджаком снимут. Пишу на случай вторично. Почта ходит слишк[ом] медленно, вот почему и стараешься с оказией, хотя [бы] до Симферополя. Трудно живется: работать, думать сил нет, ибо болен я, болен. Сегодня, вот в эти часы к ночи, ровно год, как ушел наш мальчик и - не вернулся. И не вернется. С ним всё ушло, с ним взяли у меня всё, всю мою силу и волю, жизнь - осталась одна шелуха. Ну, не скажешь словом. Вот и мысли разбежались. И так всегда за посл[едний] год. Я болен, знаю. И вот живу я с грамотой охранной, с телеграммой тов. Калинина о покровительстве. Горько, больно. Вот она, скверная усмешка жизни. Вся моя "охранная-то грамота" в сыне была. И будь он со мной, я бы теперь не сидел, я и жена, бедняжка, как убитые жизнью люди, в дыре у моря, в лачуге, у печурки, как богадел[ы]... Ну, да что говорить. Думаешь иногда - молчи, не объясняй людям, - не поймут, ибо не испытали твоего. Но Вам, писателю, все ясно. Дорогой В[икентий] В[икентьевич] - не забудьте нас, умоляю. Об одном прошу - помогите получить разрешение уехать из России. Здесь, где я потерял - ни за что! - так страшно потерял самое дорогое (я не виню Москву, помощь Москвы только опоздала), - здесь мне трудно, тяжело жить, больному. Мне нужно на время уехать, найти себя, взять иного воздуху, издали почувствовать Россию и, б[ыть] м[ожет], затосковать о ней, по-хорошему затосковать, и получить, б[ыть] м[ожет], новый толчок к прерванной литерат[урной] работе. Теперь моя душа вся изранена, мне нет воздуха. На что бы ни посмотрел я - везде я вижу страдающие глаза моего светлого безвинного мальчика. И все во мне [исход]ит болью. Ну, представьте Вы себя на моем месте. Вот в этой вот комнате у Вас убили любимое, бесценное, мучительно убили - и Вам бы нужно было творить здесь же, писать свои образы свободно, не выходя из этой комнаты, не избавляясь от этой боли! Смогли бы? Смогли ли бы Вы найти свой покой и творить, творить вольно, когда воля Ваша скручена и окована обручами?! Смогли ли бы Вы?! Хотя бы и имеете и грамоты и высокие обещания покровительства?! Писатель! Ты, своб[одный] писатель, где найдешь приют вольной мысли и образу твоему?! Что бы я стал писать, если бы я все время думал: вот столько, а дальше нельзя. Вот этот шажок, а шаг - ни-ни?! Нет, я не столько о цензуре говорю, сколько о том, что теперь, вообще, по колориту времени многое не к тому. Так-таки, просто не к месту! А ходить в палисадник, перепрыгивать с палочки на палочку, как ручной чижик, это не легко, да это и не для писателя. Я понимаю, напр[имер], партийного писателя, напр[имер], коммуниста-писателя, если он есть в России. Ну, он по большой воде плавает. У него не разойдется слово и образ с его душой. A писателю беспартийному, - а я только и разумею писателя беспар[тийного] - ему каюк! Это теперь нонсенс - ступай старыми книгами торговать. Да что же мне повторять истину?! Писателю, истинному художнику, если хотят, чтобы его энергия и все существо его тщилось создавать ценности вне времени и полит[ических] перестроений, - ему д[олжна] б[ыть] предоставлена полная воля в творчестве. Ибо истинное худож[ественное] произведение не собьется ни на памфлет, ни на пасквиль, как Вы писали мне. Мож[ет] быть, в России и дозволят писателю писать не только отвечающее пролетарскому укладу, м[ожет] быть! Но пока я не вижу органов печати с таким правом. Вы сами писали, что готовы были получить протест по поводу отрывков из Ваш[его] романа "В тупике". М[ожет] быть. Но пока, здесь живя, я не найду себя, не могу взять пера, я, повторяю, болен. Мне нужно отойти подальше от России, чтобы увидеть ее все лицо, а не ямины, не оспины, не пятна, не царапины, не гримасы на ее прекрасном лице. Я верю, что лицо ее все же прекрасно. Я должен вспомнить его. Как влюбленный в отлучке вдруг вспоминает непонятно-прекрасное что-то, чего и не примечал в постоянном общении. Надо отойти. Иначе может выйти "памфлет и пасквиль". Вы, чуткий и умный, Вы поймете. Я уехал бы самое большее - на год-два. Чем бы я стал жить? Надеюсь запродать как[ому]-либо издательству, - м[ожет] б[ыть], Универс[альная] библ[иотека]* отрядится, некоторые свои книги, м[ожет] б[ыть], детские даже. Теперь, проживи год так, как я жил, питаясь буквально одним хлебом и то не досыта, видя полчашки молока раз в месяц, сахар заменяя солью, мыло - золой, а папиросн[ую] бумагу - старым "Миром Божьим"** , чернила соком неведомых ягод, превратившись из свободного и независим[ого] писателя в нищего, который должен ждать какого-то пайка (и за что?) - я смогу жить на пустяк и храбро, не пугаясь беспомощности от голода. Теперь, когда жена, без обуви, подбивая вместо кожи кусок линолеума (и это каждый день!), должна бегать за 2 версты - не даст ли наробраз фунт керосину или муки, - теперь мне не страшно (и ей) продать свои книги и за пустяк какому-ниб[удь] издателю-немцу - для России, если не найдется русского немца или его подобия в России.