Выбрать главу

19 мая 1969 года его арестовали последний раз, в январе 1970 года осудили на три года и отправили в Кемеровский лагерь общего режима.

В лагере, выкраивая редкие свободные минуты, Илья Габай писал последнюю свою поэму «Выбранные места», где в форме воображаемой переписки с друзьями заново осмысливал основные мотивы своей жизни и творчества. Реальных примет каторжного быта в этих стихах практически нет. Илья и в письмах из лагеря был поразительно сдержан, и объяснялось это не просто всегдашней оглядкой на цензуру. Это была душевная собранность, не допускающая жалоб, перекладывания на других своих тягот. Лишь изредка, намеком прорывалось: «Есть, дорогой мой, и некоторые поводы для житейских огорчений – но в предвидении нового, не високосного года это все побоку» (20.12.1970). «…Я в последние дни в совершенной подавленности. На это есть причины – юмористические, когда все это станет воспоминанием о прошлом, но очень существенные, совершенно выбивающие из колеи – меня с моими нервишками и нестойкостью особенно» (21.1.1971). Да и вернувшись потом, рассказывал о пережитом предельно сдержанно, и лишь намеками проступали иногда страшные эпизоды блатных расправ, лагерных унижений и невзгод.

Можно только вообразить, как он при тогдашних нервах считал эти дни и что значило для него, когда за два месяца до конца, в марте, его перевели в Москву для дачи показаний по новому делу. Это был рассчитанный ход изощренных тюремных психологов.

Для Габая начался новый тур допросов, давления и угроз. Угрозы касались теперь не только его, но его близких и друзей; ему заявили, что многие из них уже арестованы, требовали показаний на них. Делалось как будто все, чтобы выбить из него формальное раскаяние и отречение. Добиться удалось гораздо меньшего: обязательства воздерживаться впредь от общественной активности. С тем его пока и выпустили.

19 мая 1972 года мы с женой Ильи и Ю. Кимом всю ночь дежурили у Лефортовской тюрьмы: вдруг выпустили бы его сразу после полуночи, с началом новых суток. Ждали почти до полудня в нарастающей нервности: неужели не выпустят? – и не решались навести справки.

Оказалось, Илья в это время уже был дома. Его выпустили в восемь утра через дверь следственного корпуса. Может, умышленно постарались предотвратить встречу. Пришлось ему самому тащить домой тяжеленный рюкзак с книгами, которые накопились к концу лагерного срока. До нашего приезда он успел принять ванну, переодеться и встретил нас на удивление не изменившимся – даже волосы отросли за время следствия; только разве что более худой, чем обычно, какой-то миниатюрно-тонкий – но и это стало привычным через полчаса. А речь, шутки, интонации – до иллюзии те же, как будто вчера лишь расстались. В дверь звонили, намерение уберечь Илью в этот день от утомительных встреч сразу пошло насмарку – он сам был, казалось, в прекрасной форме, только ощущения немного притуплены, все воспринималось словно сквозь легкое головокружение.

– Мне кажется, что я вижу сон, – сказал он. – Я думал, что половины из вас уже не встречу. Так угрожающе со мной говорили.

И только на фотографии, прикрепленной к документу об освобождении, он был совсем на себя не похож (так неузнаваем потом был он в гробу). Возможно, фотообъектив выявил то, чего в первый момент не разглядели мы: это был уже потрясенный человек.

Потянулись месяцы неустроенности, поисков работы, безденежья, домашних трудностей и допросов. Удалось устроить ему путевку в дом отдыха на Каспийском море; тогда-то он впервые за много лет побывал в своем родном Баку и навестил могилы родителей. Жить приходилось на зарплату жены, кое-что подкидывали друзья; иногда удавалось достать работу, чаще оформленную на чужое имя. Положение было нервным, неопределенным. Уже начинала поторапливать с трудоустройством милиция. Нигде его не брали. Сотрудники КГБ, одно время обещавшие ему помочь, разводили руками, удивляясь трусости отделов кадров (как им было не удивляться!); наконец подыскали место корректора в газетной редакции. Утомительное механическое чтение мелкого шрифта при его зрении и нервах сказывалось болезненно, он приходил с работы разбитый, и это вплеталось в общую подавленность и бесперспективность.

В июне арестовали Петра Якира, одного из близких Илье людей, вскоре за ним Красина: их показания были для Габая серьезным ударом. Колебалось, утрачивало прочность то, что было прежде жизненной опорой. На очередных вызовах и допросах Илье стали предъявлять новые показания, требовали показаний от него.