Париж, 16 октября 1860.
Друг мой любезный, Ваше письмо за № 5 я получил не так скоро, как должны идти срочные письма. Полагаю, что виной тому шквалы, о которых, что ни день, нам сообщает газета. На Средиземном море в нынешнем году они, похоже, частые гости. От души завидую солнцу и теплу, которыми Вы наслаждаетесь. А здесь все время дождь или туман, кое-когда сыро и тепло, а чаще— холодно и всегда до крайности неприятно. Париж по-прежнему совершенно безлюден. Вечерами я читаю, а то и просто сплю. Третьего дня мне вздумалось послушать музыку, и я отправился к итальянцам. Давали «Цирюльника» *, Музыка эта — самая веселая из всех когда-либо написанных — исполнялась людьми, глядя на которых можно было подумать, что все они, как один, вернулись с похорон. Мадемуазель Альбони2, представлявшая Розину, пела восхитительно, но нудно, как шарманка. Слушая же Гардони3, казалось, что перед Вами добропорядочный господин, до смерти боящейся, как бы его не приняли за актера. Будь я Россини, я, по-моему, всех бы их побил. Один Базилио,— имени актера я не помню,— казалось, понимал, что поет. Вы обещали прислать мне точное и обстоятельное описание уймы интереснейших вещей, которые я лишен возможности видеть. Пользуясь привилегией Вашего пола, Вы вхожи в гаремы и можете беседовать с женщинами. А мне хотелось бы знать, как они одеты, чем занимаются, что говорят, что думают о Вас. Вы упоминали также про танцы. Я полагаю, они интереснее того, что можно увидеть на парижских балах, но мне надобно более подробное описание. Постигли ли Вы смысл того, что видите? Вы же знаете, что все, относящееся к истории человечества, представляет для меня громаднейший интерес. Отчего Вы не передаете на бумаге всего, что видите и слышите?
Не знаю, состоится ли в нынешнем году Компьень. Мне сказали, что императрица, которую я еще не видел, по-прежнему в глубочайшей скорби. Она прислала мне прекрасную фотографию герцогини Альба, снятую более чем через сутки после ее кончины4. Кажется, будто она мирно спит. Кончина ее была очень легкою. За пять минут перед тем, как покинуть этот мир, она смеялась над валенсийским выговором своей горничной. Известий от самой госпожи де Монтихо я не получал со времени ее отъезда. И очень боюсь, что бедная женщина этого удара не перенесет. Я завяз в крупных академических интригах. Теперь речь идет не о Французской Академии, а об Академии Изящных Искусств. Один из друзей моих — главный туда кандидат, однако ж Его Величество велел уступить место г. Османну5, префекту. Разыгрывается свободное кресло академика. Академия негодует и собирается избрать моего друга против его воли. Я поддерживаю друга моего изо всех сил и хотел бы при случае сказать императору, что, вмешиваясь в дело, его не касающееся, он наносит себе тем величайший вред. Надеюсь, я доведу дело до конца, и великий наш правитель получит надлежащее число черных шаров 6. В итальянской эпопее много забавного и,— как говорят в кругу немногих оставшихся здесь честных людей,-** еще больше странного. Мало-помалу начинает появляться кое-кто из мучеников Кастельфидар-до7. В целом они не слишком высокого мнения о Ламорисьере, который не стал бы героем, когда бы его им не объявили. На днях я видел тетушку одного юного восемнадцатилетнего мученика, который сам сдался в плен. Она сказала, что пьемонтцы обращались с ее племянником ужасно. Я приготовился услышать нечто содрогающее душу. «Представьте себе, сударь, всего через пять минут после взятия в плен бедный мальчик лишился своих часов. Золотых охотничьих часов, которые я ему подарила!».