Выбрать главу

Здесь нить его рассуждений прервалась, ибо он поймал себя на явном влиянии Блуа и, гоня образы из чужих бездн, попробовал вернуться к фантазиям о своем визави. Продолжим.

По слухам, Амвросий глубоко чтил (мысленно он употребил «боготворил», но одумался — звучит кощунством применительно к монаху) одного византийца из Фессалоник, который, спасаясь от бесчинств турок, по благословению вселенского патриарха пришел на Русь. Будучи исихастом[18], он нес слово Божие облеченным в слова своего учителя — великого Паламы[19]. Амвросий составил его житие, где, отступая от агиографических канонов, дал оценку его творений. Но и оно не дошло до нас.

Тут историк подумал не без рационалистического раздражения: «А что в сущности Амвросий мог знать об этом богослове, который жил почти столетием раньше?» Разве то, что в церковных распрях паламит к удивлению всей православной общины поддержал оба раза Волоцкого[20]: как против жидовствующих[21], иконоборческих еретиков, так и против нестяжателей с реки Соры[22] — кому сейчас интересны эти подробности? — и что тот тоже был хронистом и всю жизнь, подобно ему, Амвросию, составлял агиографии. Наверно, ему. также было известно, что византиец исповедовал несколько необычный взгляд на Троицу и, как современные ему гении из католиков, предавался размышлениям об атрибутах Бога. Насколько умозрительными должны были они представляться православному подвижнику! Ну вот, пожалуй, и все. Быть может, и преподобный старец любил больше свою выдумку, нежели истину?

Взгляд историка упал на букет фиалок, умирающих в вазе напротив, и он решил, что прелый их запах совсем под стать дурману одолевающих его теперь сомнений. В реликте ночи дурным голосом заплакала птица. Он вздрогнул от этого древнего как мир реквиема по затворникам.

На стол, опалив крылышки, свалился зеленый мотылек. С неожиданной навязчивостью в голове зазвучал каламбур: «вместо аромата любовного лотоса его обрекли вдыхать смрад гниющего в словах логоса», от глупости которого он едва освободился. Избавление, как и всегда, нес привычный ход умопостроений. К тому же все звенья цепи почти восстановлены. Остается последнее.

Приблизительно за десять лет до кончины, призвав всех к покаянию, старец удалился в Светлоозерскую пустынь, в скит отшельника. Туда по ночам с опрокинутой чаши неба заглядывает горсть перламутровых звезд, от которых он около 7127 года и принял свое последнее причастие. Когда историк представлял себе, как, отрешаясь от всего земного, пустынник преображался, забываясь в непрестанной молитве православных аскетов, когда он воображал старческие руки, воздетые к небу, и взгляд, уже переставший быть от мира сего, его охватывал священный ужас, который историк благодаря своему поверхностному атеизму относил на счет суеверия.

И наконец, последний штрих, добавление в традиции русских житий.

Нетленные мощи чудотворца были обретены якобы при Алексее Михайловиче и хранились в открытой раке в приделе приходской церкви. Многие исцелялись, прикладываясь к ним. Когда однажды некий вор снял с его пальца железный перстень с печатью и попытался вынести его из храма, то, зашатавшись, упал замертво на пороге.

Историк проголодался. И действительно, диета не для исследователя прошлого: он ест не только за себя, но и вдобавок кормит своих призраков. Грустная шутка. Он было собрался уже пойти на кухню, где через форточку, квадратом, входит свежий воздух, — за бутербродами и сварить кофе покрепче, когда накатила пелена. В это мгновенье небеса отверзлись, и вместе с истиной ему открылась картина: кто-то, быть может, даже он сам, ночью, в тишине, с пером в руках сгорбился в углу кельи. Седые волосы склоненной головы собирает черный клобук. На столе символом чадит огарок свечи: вечно горящий светильник, с вечной мошкарой вокруг. Густая, подступающая отовсюду тьма словно протягивает к нему цепкие пальцы, кажется, будто это она, резвясь, брызгает чернилами на бумагу. Что же выводит там древний каллиграф? Еще чуть-чуть напрячься — и он уже различает строчку, в которую сиротливо свернулись буквы (о звездный миг, времена толкуют с временами!) — «Как это в сущности нелепо: вот так в полном молчании водить пером…» — так или приблизительно так подумалось человеку в монашеском облачении, с неизбывной печалью вдруг вперившему взор в пространство кельи. Но он тут же спохватился. По чьему наущенью вырвались у него эти слова? В испуге положил крестное знамение, насторожился: ведь многие, очень многие из плутавших так уловлены были в тенета лукавого. Но он не поддастся козням. Ибо верит: труд письма заповедан ему Господом, и сейчас, собрав воедино дух, он изгонит бесов уныния и своедумия! сейчас он стряхнет, как сон, этот соблазн, это возникшее перед его внутренним оком наваждение — их лживо глаголющего истукана с мерзким самописцем в руках, который сидит под неестественно сотворенным светом стеклянного колпака; этого идола, чью пагубность и суесловие он только по непростительной слабости и малодушию своему зрит уже полночи!