И так было всегда с моими попытками получить от Юрия Николаевича серьёзный совет. Он отшучивался, но в этих шутках я должен был увидеть то самое важное, что формировало мой вкус, подсказывало необходимость опираться на собственные возможности, на понятие «личность», которую он угадывал во мне и ценил.
Впрочем, шутки его касались не только литературных дел. Когда мне минуло 19 лет, я решил, что пора побриться. Юрий Николаевич отнёсся к моему намерению очень серьёзно. Прежде всего он прочёл мне. обширную лекцию о том, когда стали бриться на Западе и какое необозримое значение придаётся бороде на Востоке. Был затронут также вопрос, почему у китайцев, сравнительно с европейцами, плохо растёт борода. Словом, это понятие получило исторический, этнографический и литературный обзор с примерами из классической восточной, западной, из духовной и светской литературы. Потом Юрий Николаевич принёс бритву и научил меня, как нужно точить её на ремне и как пробовать на одном волоске, достаточно ли она остра. Я получил полезные сведения о том, как разводить мыло — не жидко, но и не густо, чтобы оно ровно ложилось на кожу. Когда все эти приготовления были закончены, он долго, серьёзно смотрел на меня и спросил наконец:
— А где, собственно говоря, у тебя борода?
Я накинулся на него, он, смеясь, отбивался. Бороды действительно не было. Был пух, почему–то розоватый, похожий на цыплячий. Но моя попытка поскорее стать мужчиной, к сожалению, на этом не окончилась. Весь день, работая, он распевал:
Кстати, о том, как он работал. Не помню, чтобы он подолгу не выходил из своего кабинета. Но ясно помню, как рано утром, приоткрыв дверь своей комнаты, я увидел его сидящим за столом голым, в одной рубашке, взлохмаченным, с открытой грудью. Зимой 21–го года в кабинете было холодно, градусов десять — впрочем, не только в кабинете, но во всей квартире на Греческом (только в комнате, где спала маленькая Инна, дочь Юрия Николаевича и моей сестры Елены Александровны, было градусов шестнадцать). Я молча накинул на него халат, он поднял голову, посмотрел невидящими глазами и пробормотал: «Не мешай».
Переводы из Гейне были постоянным «делом между делом». Обладая феноменальной памятью, он переводил их в трамвае, когда ехал в Гослитиздат, где служил тогда корректором, во время редких прогулок, в часы дружеских бесед, когда, после минуты молчания, он бросался записывать найденную строчку. Можно смело сказать, что нечто истинно моцартовское было в лёгкости, в изяществе, с которым он работал во всех жанрах — в прозе, и в критике, и в театре, и в практике кино. Изящество — это для его жизни и личности — меткое слово. Недаром «Кюхля» был написан в один месяц. Изящество не мешало, а помогало высказывать свою новую и глубокую мысль, изящество помогало его иронии, сарказму, остроумию.
Его эпиграммы неоднократно печатались, многие из них (далеко не все) опубликованы в «Чукоккале». Одна из неизвестных относится к В. В. Виноградову, впоследствии академику, но уже в 20–х годах известному учёному, с которым на научной почве у Юрия Николаевича были столкновения.
В книге «Освещенные окна» я рассказал о его необыкновенном искусстве имитации, которое в те годы Ираклий Андропнков не решался сравнивать со своим, хотя впоследствии трудно или даже невозможно было найти соперника его редкому таланту. Но многое осталось в памяти и пе нашло места в моей книге. Я помню, например, рассказ Юрия Николаевича о том, как О. Мандельштам сдавал вместе с ним в университете экзамен по истории древнегреческой литературы. Профессор Церетели, строгий, вежливый, иронический, изысканно одевавшийся, носивший цилиндр, пригласив Мандельштама, попросил его рассказать об Эсхиле.
— Эсхил был религиозен, — сказал с необъяснимой надменностью Осип Эмильевич и, подумав, добавил: — Он написал «Орестею».
20