Выбрать главу

Иво Андрич

Письмо из 1920 года

Март 1920 года. Железнодорожная станция в Славонском Броде{1}. После полуночи. Непонятно откуда дует ветер, который разбитым и уставшим от дороги людям кажется холоднее и сильнее, чем на самом деле. В вышине, сквозь кружащиеся облака, видны звёзды. Вдали, по невидимым рельсам движутся, быстрее или медленнее, жёлтые и красные огоньки вместе с пронзительным звуком кондукторских свистков или долгим гудком локомотива, в который мы, пассажиры, привносим меланхолию нашей усталости и подавленное состояние долгого, угрюмого ожидания.

Перед станцией, возле первого пути, мы сидим на чемоданах и ждём поезд, для которого неизвестно ни время прибытия, ни время отправления; единственное, что известно, — это то, что он будет переполнен, набит пассажирами и багажом.

Человек, который сидит рядом со мной, — мой давний знакомый и приятель, которого за последние пять-шесть лет я потерял из виду. Его зовут Макс Левенфельд, он врач, родился и вырос в Сараеве{2}. Его отец, тоже врач, в молодости оставил Вену и поселился в Сараеве, где получил большую практику. По происхождению они были евреи, но уже давно крещёные. Его мать родом из Триеста{3}, дочь итальянской баронессы и австрийского морского офицера, потомка французских эмигрантов. Её телосложение, походку и господскую манеру одеваться помнят два поколения сараевцев. Она была одной из тех красавиц, на чью красоту даже отъявленные храбрецы и грубияны смотрят с почтением и осмотрительностью, которой, вообще говоря, не имеют.

Мы вместе учились в сараевской гимназии, только он был на три класса впереди меня, что в те годы значило многое.

Смутно помню, что я увидел его сразу же, как только оказался в гимназии. Он тогда перешёл в четвёртый класс, но ещё одевался как ребёнок. Это был крепкий паренёк, «немчик», во флотской одежде тёмно-синего цвета, с якорями, выведенными в углах широкого воротничка. Он всё ещё носил короткие штаны. На ногах — чёрные туфли, выглядевшие безукоризненно. Между короткими белыми носками и штанами — голые, крепкие икры, румяные от крови и уже усыпанные светлыми волосами.

Тогда между нами не было и не могло быть никаких контактов. Всё разделяло нас: годы, внешний вид и привычки, имущественное и общественное положение наших родителей.

Намного лучше я помню более поздний период, когда я был в пятом классе, а он в восьмом. Тогда он уже был долговязым юношей со светлыми глазами, придававшими ему необычную чувственность и огромную живость духа, хорошо, но небрежно одетый, с пышными светлыми волосами, которые постоянно спадали сильными, непослушными космами то с одной, то с другой стороны лица. Мы встретились и сблизились во время одной дискуссии, которую группа наших товарищей из старших классов вела на скамейке в парке.

В тех наших школьных спорах не было ни границ, ни осмотрительности, отбрасывались все принципы, и минировались гремящими словами целые духовные миры в самых своих основаниях. Конечно, и после этого всё оставалось на своих местах, но те страстные слова были значительны для нас и для судьбы, которая нас ожидала, словно некое предзнаменование великих подвигов военного времени и тяжелых скитаний, которые готовило нам будущее.

Когда после одного оживлённого спора я, дрожащий от волнения и убеждённый в своём триумфе (точно так же, как и мой противник в дискуссии), направился домой, Макс присоединился ко мне. Это был первый раз, когда мы остались наедине вдвоём. Это льстило мне и подпитывало моё упоение победой и моё самомнение. Он расспрашивал о том, что я читаю, и смотрел на меня внимательно, с возбуждением. Внезапно он остановился, посмотрел мне прямо в глаза и произнёс удивительно спокойно:

— Знаешь, я хотел тебе сказать, что ты неточно процитировал Эрнста Геккеля{4}.

Я почувствовал, как краснею, как земля медленно уходит из-под моих ног и опять возвращается на своё место. Конечно, я неточно цитировал, моя цитата была из одной дешёвой брошуры, неточно запомнена и, вероятно, скверно переведена. Весь мой прежний триумф превратился в угрызения совести и чувство стыда. Светлые голубые глаза смотрели на меня без сожаления, но и без малейших следов злорадства или превосходства. И Макс повторил мою злосчастную цитату в правильном виде. А когда мы дошли до его красивого дома на берегу Миляцки{5}, он крепко пожал мою руку и пригласил меня зайти к нему завтра после полудня, чтобы посмотреть его книги.

Этот визит был для меня большим событием. Первый раз в жизни я увидел настоящую библиотеку, и мне стало ясно, что я вижу свою судьбу. У Макса были книги на немецком, а также на итальянском и французском языках, принадлежавшие его матери. Всё это он показывал мне со спокойствием, которому я завидовал ещё больше, чем его книгам. Хотя это была не зависть, а скорее ощущение безграничного довольства и страстного желания когда-нибудь также свободно двигаться по этому миру книг, которые, как мне казалось, испускали теплоту и свет. Он и сам говорил так, словно зачитывал выдержки из книги, свободно, и двигался без хвастовства в этом мире прославленных имён и великих идей, в то время как сам я дрожал от возбуждения, от тщеславия, стыдясь великанов, среди которых ступаю, и страшась того мира, который я оставил снаружи и в который мне придётся вернуться.