Выбрать главу

Она терялась, краснела, как пион, отчего становилась еще прекрасней.

Не позволяя себе подшучивать над Олей, я, наоборот, даже посвятил ей стихи (сочинять в рифму я начал еще до школы). Мне они показались очень звучными (не хуже, чем у самого Пушкина!) и красивыми, как сама моя одноклассница. До сих пор помню их слово в слово:

Я люблю тебя, Ольга, Хоть ты толстая станом! Да, тут есть что любить мне, Я твержу неустанно: На моем бедном сердце Ты как груз полновесный. Меня любишь ли, Ольга? Ты признайся мне честно.

Эти стихи я прочел моей музе лично, с выражением, специально дождавшись, когда все, кроме нас, вырвались на переменку после какого-то скучного урока, и был безмерно удивлен, получив вместо восхищенной благодарности и признательной благосклонности со всего маху по голове учебником «Родной речи». Сам удар я еще пережил, но, оказалось, Оля была всерьез расстроена тем, что в своем пламенном послании я назвал ее толстой. В общем, хотел восхитить, а вышло, что обидел, и от этого сам расстроился еще больше. Странные они, эти девчонки! Думают, раз толстушка, то обязательно некрасивая…

Была у меня в детстве одна досадная физическая слабость — горло меня часто подводило. Стоило мне съесть лишнее мороженое, выпить на жаре ледяной газировки за три копейки из автомата или забыть надеть в весеннее-осеннюю слякоть кусачий шарф маминой вязки, как сразу предательски воспалялись гланды, или, как называла их моя интеллигентная городская бабушка, миндалины.

Из-за жара и кашля меня тут же брали под домашний арест и мало того, что периодически запихивали под мышку холодный скользкий градусник, заставляли дома кутаться в нелюбимый шерстяной шарф, так еще, когда приходил доктор, он засовывал в мое бедное горло палочку с тампоном и долго там орудовал, смазывая эти самые покрасневшие гланды-миндалины, которые представлялись мне похожими на персиковые косточки, жгучей лечебной «синькой», а я был вынужден терпеть все эти мучения и издевательства. Правда, в дни болезни не нужно было ходить в школу и делать уроки, напротив — следовало побольше спать, а вместо задач и диктантов можно было запоем читать о приключениях героев Жюля Верна или Фенимора Купера — про индейцев, но зато я надолго лишался возможности любоваться кудрявым затылком моей Олечки и передавать ей под партой записки с признаниями в стихах, что огорчало меня даже больше, чем болезненные процедуры с «синькой».

В минуты отчаяния я даже готов был согласиться, чтобы мне, как некоторым одноклассникам, совсем вырвали эти никчемные наросты в горле, хоть и знал, что это настоящая операция под наркозом, и куда больнее, чем выдрать зуб, но ради настоящей любви я бы все вытерпел, вот только врачи операцию никогда не предлагали — может, жалели меня, а скорее всего мои капризные гланды недостаточно «созрели», чтобы их вырезать.

Днем я всегда оставался с бабушкой, потому что мама допоздна чертила на работе какие-то чертежи, а папа постоянно пропадал в ответственных командировках — бывало, целые месяцы. В общем, возиться со мной больным (да и со здоровым) приходилось в основном моей любимой бабуле. Она была хоть и старенькая, но вполне еще крепкая и активная, вот только постоянно жаловалась на склероз — нет-нет да и забудет что-нибудь по хозяйству, зато во всем остальном память у нее была прекрасная. Она могла часами рассказывать о своей долгой жизни, о молодости, о прежних временах, любила наизусть читать стихи (между прочим, выходило у нее не хуже, чем у некоторых артистов) и даже порой пела романсы, аккомпанируя себе на старом пианино. Поэтому с ней было интереснее, чем с деревенской бабой Маней, доброй и мудрой, но постоянно занятой то скотинкой, то огородом, то хлопотавшей у печки и потому малоразговорчивой…

Нет, бабушка Лёка, Леокадия Евгеньевна, была совсем другая. Казалось, о чем ее ни спроси, она все знает, все может объяснить. Ей самой все было интересно. Всю жизнь бабушка Лёка была учительницей литературы, или, как она говорила, служила преподавателем словесности. Она успела даже поучиться в гимназии и окончила университет в Ленинграде (бабушка говорила «в Петрограде»), поэтому никогда не называла скамейку лавочкой, а мои любимые леденцы в круглой жестяной коробочке всегда называла только «монпансье». Сама она объясняла это грамотным петербургским произношением и строго следила за моей речью.