Выбрать главу

Он смотрел на истерзанный труп на алом снегу и понять не мог, за какие такие его грехи всех, кто дорог ему, кромсает лютая смерть. Ничего не слышал, ничего, все проворонил, друга последнего проворонил, ах ты, Господи! «Гады, — прохрипел он. Поднималась поземка. — Хрен с ней, с поземкой… Гады!! Я вам покажу биоценоз… Вы у меня увидите биоценоз! Как клопов!»

Темнело. В спину била, подгоняя, в одночасье вздыбившаяся пурга. Широкие лыжи вязли в рыхлом снегу, тонули. Следы терялись, проглядывали где-нибудь в лощинках и пропадали вновь. Он не отступал. Недалеко ушли — не ели, зарезали только, я спугнул… Какое-то мрачное, кроваво отблескивающее наслаждение доставляла ему мысль, что боится его серая нечисть. Он шел ровно, как автомат, забыв, что он человек. Он больше не был человеком. Он был слугою ножа. Карабин бы… Не было карабина, только очехленный штык болтался на боку, мрачный и восхитительный талисман детства, найденный в обвалившейся, заросшей траншее под Ямполицей, побывавший на звездах…

Он настиг стаю через три часа. Их было пятеро — тощие, обессилевшие от зимней бескормицы, тоже злые. Они решили принять бой. Грозное, непостижимое существо, всегда запретное, сейчас оказалось единственным доступным мясом на десятки заснеженных, вымороженных миль.

С первым все шло гладко. Волк прыгнул, но, налетев на штык, только по-загубленному всхрапнул. Уже бессильным бурдюком рухнул Колю на грудь — в лицо, перекрывая хлесткие потоки снега, плеснуло горячим. Коль замотал головой, отворачиваясь, упал в снег под тяжестью волчьего тела. Сбросил, вскочил. Остальные отбежали в пургу, но Коль знал — они рядом.

— Ну, где вы там?! — заорал он, дико озираясь. Видимость — три шага. Ему не было страшно, лишь раздражала медлительность этих трусов, этих убийц. Споткнулся обо что-то, глянул — то был его первый. Он лежал, скрючась, мелко подрагивая лапой, оскалясь мертво, и был совсем не отвратителен, не подл — убит. Из горла толчками била черная кровь.

Угар прошел. Коль вдруг почувствовал, что ноги его не держат, и осел рядом с трупом.

— Лену ты мне не вернешь… Изуродовали вы ее, истерзали…

Снег рушился в лицо.

Он сказал: «Ну да, его каюта ведь ближе…» — а потом ее уже не было, были морозные узоры на стекле и обугленные губы, которые наяву ему так и не удалось поцеловать…

— Нет, — прохрипел он, — не вернешь…

Из тьмы прилетали и улетали во тьму длинные дымные струи, гудели сосны.

Дембель-синдром — или, по-интеллигентному, синдром острой сексуальной недостаточности — страшная, смешная и унизительная штука. Можно быть классным пилотом, можно участвовать в интереснейших разговорах, все маршалы мира могут твердить тебе, какой ты герой и как благодарно тебе многомиллиардное человечество, можно вусмерть упиться на поминках погибшего в метре от тебя друга, — но и под газом, и с похмелья, и по трезвянке ты косишь только на женщин, и все они кажутся тебе роскошными красавицами, и всех позарез нужно употребить немедленно и, по возможности, без разговоров. И они, собаки, это чувствуют, конечно, — и не то чтобы шарахаются, но отстраняюще напрягаются, и даже лишнего взгляда кинуть не моги, видно же, что это не просто взгляд, что от такого взгляда и забеременеть можно, пожалуй.

А тут еще действительно все очень красивы — и свеженькие аспирантки и практикантки, поналетевшие в Коорцентр для благоговейного участия в ежедневных многочасовых обсуждениях результатов экспедиции, и роскошные, ну явно же не чуждые женских радостей докторессы, сыплющие ученейшими терминами, запросто спорящие с мышцастыми докторами и генералами. Подчистили они себе гены за два века, ну и жизнь другая — ни экологических хвороб, ни очередей, ни прохиндейско-карьерной нервотрепки…

А тут еще климат жаркий, лето в разгаре, и моды будто для Лазурного берега — то вызывающие шортики-футболочки, то радужно сверкающая хламидка, под которой, голову на отсечение, ничего нет, кроме гладкой загорелой кожи, то эдакий вольготный хитон до пят, при любом движении рисующий все линии тела, да что при движении — от малейшего сквозняка!

А тут еще двадцать третий век на дворе, и совершенно загадочен предварительный ритуал, темны словесные па брачного танца. Группа адаптации, тридцать семь высокоученых лбов, медосмотры каждый день по полтора-два часа, датчики-хренатчики… как в сортир ходить, объяснили в первое же утро, а как женщин клеить — нет, сам догадывайся, звездный скиталец, герой с дырой. Вернее, то-то и оно, что совершенно без дыры. Когда Ясутоки начинал удовлетворенно рассказывать о быстрой нормализации каких-нибудь лейкоцитов, или об успешно идущей лимфоидной конвергенции, или о близком прекращении периодической сердечной аритмии, или об иммуногенезе, Колю иногда хотелось засветить ему меж глаз чем попало, хоть бутылкой, хоть японским же компьютером. И японец, видимо, чувствовал что-то, сворачивал разговор, но чуть заметно мрачнел, становился вежлив до приторности и уходил; а потом оказывалось, уходил не просто так, а чтобы собрать очередной сбор треклятой своей группы и обсуждать — черт его знает, что именно, но ясно, что Коля.

Несколько раз за эти дни, когда ситуация уж очень начинала благоприятствовать легкой беседе, Коль пробовал. Он очень хорошо помнил, как, например, во время послеаральского загула ему и остальным двум ребятам его экипажа стоило буквально лишь пальчиками щелкнуть — и любой приглянувшийся плод падал с ветки. Он помнил, как после умбриэльской экспедиции американцы увеселяли советскую часть экипажа, — это было опять-таки по-человечески. Одна совершенно пантерная мулатка в Лас-Вегасе аж выучила, бедняжка, по-русски целую фразу и около трех ночи, поднося Колю стопарь для восстановления сил, старательно ее произнесла: «Русский астронаутский пайлот куалифисированный отшен». Прозвучало настолько приятно, что он даже не обиделся на «русского». Правда, протрезвев наутро, со смехом сообразил, что фразка двусмысленная, — квалификация в какой сфере, собственно, имелась в виду? — но ночью, гордый добротно сделанным сложнейшим полетом, он понял, разумеется, так, как следовало… Однако здесь подобные фокусы не проходили. В разговор входилось легко, женщины были умны и отзывчивы, и ощущалась в них некая выжидательность, но стоило Колю от естественных первых, пусть и чуть натянутых, фраз начать куртуазно вешать лапшу на уши — не разговаривать же с первой встречной всерьез, да и что тут скажешь? — некая выжидательность замещалась некоей страдательностью и наползала непонятная, но непроницаемая стенка. Главный идиотизм был в том, что собеседницы мужественно пытались поддержать беседу, взять Колев тон, но уже сам Коль начинал ощущать, что делает что-то не то.

Всеволод заходил побеседовать, выкроил время главковерх всея космической мощи… И ведь в общем-то с первого дня Всеволод очень нравился Колю, может даже больше остальных, с кем свела его за эту неделю его новая судьба. И говорили по делу — не о науке бесконечной и не о здоровье, а о звездолете, о том, что там хотят сделать музей и нужны Колевы консультации. Не согласился бы он слетать на «Восток звездный», или это ему будет психологически тяжело? И еще вопрос серьезный — разделились мнения, где музей делать. Одни считают, что надо корабль на мощных гравиторах опустить с орбиты на Землю, скорее всего, на бывший Байконур, потому что первый звездный крейсер был назван, по решению отправлявшей экспедицию ООН, в честь первого корабля с человеком, и где-то правильно назван, ведь, как ни относись к Никите и его команде за то, что они человека, будто подопытную крысу-рекордистку, шуганули на виток, для тех, кто «Восток» делал и на нем летел, это действительно был подвиг; другие считают, что надо оставить звездолет, как есть, на стационарной орбите, пусть это даже повредит посещаемости; зато те, кто придут, полнее поймут чувство отъединенности и пустоты вокруг, а превращать механизм, назначенный его создателями только для космоса, в игрушку среди карагачей и олеандров есть надругательство над памятью давно умерших дерзких и талантливых людей. А мнение Коля? Но Колю было не до того. Он отвечал невпопад, обещал, что еще подумает, а сам смотрел на сильное лицо, на плечи щи маршала, на обтянувшую атлетическую грудь полупрозрачную безрукавку и сравнивал себя с ним, и вообще с мужчинами этого мира, и думал: Господи, да куда мне теперь с аритмией, анемией, черт знает чем еще… да даже и без них… Телки меня просто не почувствуют, пыхти не пыхти. И почему-то от начала разговора в голову навязчиво толкалось и ломилось воспоминание, мучительно стыдное уже и в конце той жизни, и подавно в этой: как он, сам-то по деду чех, с именем немецким, в честь немецкого канцлера, при котором незадолго до рождения будущего звездного пилота соединились наконец Германии, сидит в курсантской казарме с пятью такими же двадцатилетними остолопами и снисходительно цедит, якобы с изяществом держа дымливую «Флуерашину» у рта: «Русских просто уже нет. Они сами истребили себя, а остаток генетически выродился в семидесятых. Сейчас русские — это не нация, а сословие, каста. Кто за сохранение остатков империи — тот и русский…» Хорошо, что Всеволод этого не знает, думал Коль. О подобных эпизодах, как назло, один за одним запузырившихся в памяти, он даже под пыткой никогда не рассказал бы этому Добрыне, да и кому угодно, хоть Ибису, хоть чибису… Не получилось разговора. Полвечера Всеволод пытался вовлечь Коля в свои дела, потом ушел — время свободное вышло.