Выбрать главу

Ну что за люди эти солдаты! Хайбулла на раненую ногу ни разу не пожаловался, еще и не зажила толком, уехал на фронт, а этот улыбается даже. Господи, и откуда сила, терпение? Ведь не сказочные богатыри, свои куш-тиряковские мальчишки, три года назад еще босиком бегали.

— Ну, красавица, какие в ауле новости? Рассказывай!

— Аул… Все на месте, сено убрали, заскирдовали. В жизни косу в руки не брала, пришлось. Хайбулла научил… Видишь, рожь поспела, скоро жать пойдем… Аул-то на месте…

Покуда она отрывисто, бессвязно рассказывала, Сынтимер одной рукой, уже привычно, скрутил самокрутку.

— Как говорится, кто пришел, а кто уехал?

Алтынсес рассказала о четырех увечных, которые вернулись в прошлом и нынешнем году. А когда стала перечислять тех, на кого черная бумага пришла, Сынтимер помрачнел, глубокие морщины прорезали лоб.

Потом шли молча. Сынтимер курил, Алтынсес нет-нет да посматривала с испугом на пустой рукав. А когда прошли мост через реку Кызбаткан, приток Казаяка, и над холмами показались верхушки берез, что растут на куш-тиряковском кладбище, Сынтимер вдруг сошел с дороги и сел на поросший травой край ржаного поля.

— Я, пожалуй, отдохну маленько…

— Вон какая буря идет, агай.

— Пустяки. Я свое отбоялся, — хоть и бодро сказал, усмехнулся даже, но по тому, как дрожала в зубах самокрутка и повлажнели глаза, Алтынсес поняла, что он волнуется.

— Тогда я, значит, за суюнсе[50] побежала, — сказала Алтынсес и тут же опустила голову, от собственных слов стало неловко.

— Как хочешь…

Судя по всему, он тут же забыл, что рядом есть кто-то еще. Потушил окурок и принялся сворачивать новую цигарку. Алтынсес поняла, что торчит она здесь» как третий конец бревна, и зашагала к аулу.

Когда она подошла к дому Сынтимера, из открытого окна донеслось пиликанье гармошки. Кто-то, наверное братишка или сестренка Сынтимера, пытался выжать мелодию. Гармонь, споткнувшись, замолкла, послышался надрывный кашель их матери, невнятное бормотание. Бабушка Мархаба тяжко болела, еще зимой, когда возила солому на ферму, простудилась, — с тех пор лежит, теперь, наверное, и не поднимется. А двое близнецов, мальчик и девочка, — еще маленькие, ровесники Нафисы, сестренки Алтынсес. Только благодаря отцу, старику Саляху, еще тлели угли в этом очаге. Одна у них надежда, и такая далекая — Сынтимер. Еще не знают, что он вернулся. Бедный солдат — и горе, и радость нес он своим близким, и так утомила его эта ноша, последнего холма не перевалил, сел у обочины.

Алтынсес сделала шага три к открытому окну, но вдруг отступила и побежала обратно. Только добежав до своих ворот, вспомнила, что теперь у нее другой дом, и опять повернула обратно.

Все были дома. На столе гудит самовар, свекровь с матерью пьют чай. В углу малыши увлеченно играют в куклы. И даже Хайбулла дома. Только он не за столом, а со стены из рамы смотрит на Алтынсес и улыбается. Вот сейчас соскочит на пол, скажет: «Алтынсес!» — и схватит ее в объятия.

И, вправду, лицо Хайбуллы начало расти на глазах, подступать все ближе и ближе. Алтынсес протянула руки и шагнула к нему. Мастура встревоженно приподнялась со стула. Фариза тоже почуяла что-то неладное:

— Лица на тебе нет, доченька. Иди-ка приляг, потом горячего чаю попьешь, — засуетилась она и тоже вышла из-за стола.

Блеснула молния, от грохота вздрогнули стекла, и с шумом обрушился ливень. Тьма наполнила избу. Снова блеснула молния, залила все пепельным светом. Целый день держалась Алтынсес, а тут упала лицом в подушку и дала волю слезам.

Еще с сенокосом не развязались, а на склонах холмов, обращенных к солнцу, поспела рожь. Весь аул, все, кто на ногах, вышли в поле. Остались, как говорится, только ползающие и ковыляющие — самые малые и самые старые.

Август был на исходе. Дожди изводили целую неделю, так, чередой шли и шли один за другим. Но вдруг разом прояснилось, наступили сухие и жаркие дни. Солнце еще из-за горы не выкатилось, а уже начинает припекать, и земля качается в струях марева. Спелые, ждущие серпа нивы, луга в высокой отаве паром исходят. Зной сушит горло, кружит голову. Лениво подует в полдень недолгий ветерок, но и от него никакого облегчения.

Однако время у лета ушло. Как бы ни примолодилась природа после дождей, но той силы и нежности, что в июне, уже нет. Перед рассветом потянет с севера холодком, выбелит траву утренник. И дрогнет сердце, когда в могучих кронах, только вчера еще стоявших горделиво, заметишь поникшие желтые сережки. И в ночных часах своя печаль. По-особому ярко сияют звезды; вдруг то одна, то другая отрывается от неба и, растревожив душу, улетает в глубь мироздания; только длинный стремительный росчерк мелькает в полных, готовых выйти из берегов водах Казаяка.

А людям, которым с весенней бесхлебицы до осеннего изобилия немного дотянуть осталось, в пору жатвы было особенно трудно. Поспели в лесу орехи да ягоды, до срока начали ворошить молодую картошку, но людям, от зари до зари гнувшим спину на жатве, не этим бы пробавляться. Работнику хлеб нужен. А его забирает государство. До изнеможения, до кругов перед глазами жни, потом вяжи снопы, потом обмолоти, провей чистое, как янтарь, зерно, своими руками засыпь его в мешки и вези на станцию. И спеши, спеши, спеши — фронт ждет, фронт требует!

Как ни бились колхозные умельцы, починить удалось только две жатки. Ладно, худо-бедно, еще две жатки, может, и наладили бы. Но, как говорил старик Салях, «тягловая сила» где? Лучших коней еще в сорок первом в башкирскую дивизию отдали. А недавно и из оставшегося косяка отобрали тех, которые на что-то еще годились, и отправили на станцию Алкино, где формировался новый полк. Пришлось из клетей, из-под застрех доставать серпы.

Алтынсес, как и любая деревенская девушка, серпом немного управлялась. Полынь там, лебеду, забившие зады огорода, жала, молодую траву для гусей и уток. Но на большую колхозную жатву нынче вышла впервые.

В первый день Алтынсес с бедой и муками еле-еле до пятидесяти снопов дотянула, но через неделю вязала уже по сто пятьдесят. И то было хорошо, что самые невеселые думы могла задавить эта работа. Намаявшись днем, и ночами не просыпалась, тоской не изводилась. Нет, иногда просыпалась — внезапно, будто подброшенная. И, затаив дыхание, слушала. Ей казалось, что кто-то скребется в стекло, осторожно ходит под окнами. Никого. Спит в своем углу свекровь, спят Надя с Зоей. Ни в доме, ни во дворе ни звука. На улице — тишина. Взлает где-то сквозь сон собака, и снова все молчит. Умаявшись на страде, сладким сном спят куштиряковцы. Алтынсес тоже полежит немного, послушает эту праведную тишину, раскинет истомленные руки и заснет.

Она и в разлуке жила своей любовью. Встреча с Хай-буллой, вечера на берегу Казаяка, его признание, свадьба, скорая и невеселая — опомниться не успела, накатило и отхлынуло. Осталась только любовь. И поначалу, после того плача в грозу, которым смыло отчаяние, она не чувствовала одиночества и тоски. Но прошла неделя, от мужа, который обещал писать с дороги каждый день, не пришло ни весточки, она встревожилась. Неужто позабыл уже Хайбулла? Мало ли какие могут быть встречи, особенно в пути? Вдруг попалась там какая-нибудь красавица, и все, Алтынсес, жди-дожидайся… Что делать, куда пойти молодой брошенной жене?

Придет домой Алтынсес, смотрит на свекровь, а старуха молчит, знает, чего невестка ждет, а утешить нечем.

Дни шли, и с каждым днем убывало терпение Алтынсес. В обед, а если жали поблизости от аула, и посреди работы, найдя предлог, прибегала домой.

Свекровь ворчала:

— Опять прибежала… Хоть бы отдохнула заодно со всеми. — Глаза невестки наполнялись слезами, других слов ждала. Старуха отводила взгляд, и голос, хоть медом не точился, но становился мягче. — Нет ничего, дочка… Дорога ведь, наперед не угадаешь. В битком набитом вагоне где там письма писать, рад будешь, если куда голову приткнешь. Коли придет письмо, разве усижу я дома, сама прибегу…

Мастура и сама боль в печенке затаила, только виду не подает. А у Фаризы своя привычка — она все примеры приводит:

вернуться

50

Суюнсе — хорошая весть и подарок за нее.