Выбрать главу

На подоконнике было нацарапано: «Подо-конник». Этот прославленный конник Подо разгромил в свое время всех внешних врагов, а теперь, видимо, сосредоточился на врагах внутренних. Под видом простого подоконника он вел наблюдение из окна, безуспешно пытаясь определить: кто в городе — белые или красные? Гражданская война давно кончилась, и красные вроде бы одержали победу, но бывшему коннику иногда казалось, что в городе белые…

Да, война кончилась, но она не кончилась, война! Прислушайтесь: бывший комбриг и комдив, а ныне комод уже запевает свою походную оду…

Эй, комроты, даешь пулеметы!Даешь батареи, чтоб было веселее!

Марк Семенович любил этих людей. Своей семьи у него не было, и они были вроде его семьи. Хотя их, конечно, не было, но они вроде как были. Ему казалось, что он живет вместо них. Не только в квартире, но и вообще в жизни.

Он восстанавливал их жизнь — по буквочкам, по царапинкам. Детский рисунок. Домик. Кто жил в этом домике? Может, его хозяин так и остался в нем жить, и никто никогда его оттуда не выселит.

Книжка поэта Льва Квитко заложена на странице со стихотворением, посвященным Климу Ворошилову. «Климу Ворошилову письмо я написал: «Товарищ Ворошилов, народный комиссар!» Ответ на письмо пришел не скоро, причем по никому не известному адресу. Застрелили детского поэта от имени Клима Ворошилова и его народного комиссариата.

А поэт и после смерти продолжал рассказывать, как еврейский мальчик написал Климу Ворошилову письмо, как обещал быстро подрасти и пойти служить в Красную Армию. А Климу Ворошилову было в высшей степени наплевать — и на него, и на его стихи, и, может быть даже, на Красную Армию: ему одного хотелось — подольше усидеть на коне. Раз уж усидел на войне, было бы обидно слететь с коня в мирное время.

Поэт писал для детей, но от детей в квартире осталась только черточка, отмечавшая на двери рост ребенка. Ребенок давно вырос (если вырос), а она все показывает его детский рост.

Марк Семенович берег эту черточку. Ему казалось: ее стереть — все равно, что убить ребенка. Иногда он придвинет кресло, сядет против черточки и сидит. Она-то невысоко от пола, хоть под стол пешком иди. Но она не идет. Смирная такая, не то, что живые дети.

А Марку Семеновичу и она кажется живой, и он с ней разговаривает, наставляет на ум, а то, случится, и сделает замечание:

— Ну-ну, ты уж не очень, не балуй!

А она и не балует. Это ему только кажется.

Хорошие люди жили в квартире, теперь это уже можно сказать. А раньше было нельзя. После того, как их увели, квартиру даже опечатали.

Теперь это называется: опечатка.

Почему в нашей жизни так много опечаток? Или мы такие неграмотные, или безразличные ко всему? Строили, строили, глядь — опечатка. Стали рушить — опять опечатка. Ругали — опечатка, хвалили — опечатка. Где он взялся на нашу голову, этот первопечатник, придумавший печать!

В день новоселья квартиру распечатали, как бутылку шампанского, и Марк Семенович посидел с Николаем Гавриловичем за столом. Это был очень большой стол, который ни внести, ни вынести из квартиры было нельзя, вероятно, его встроили в здание еще во время строительства.

Николай Гаврилович, которому и прежде доводилось бывать в этой квартире, сообщил, что стол зовут Прокофий Лукич Отрубятников. Так его назвали в то время, когда на нем не водилось ничего, кроме отрубей, а про кофий и вовсе говорить нечего. Шутник он был, Николай Гаврилович, и как его только держали на его конспиративной службе!

Марка Семеновича он называл сокращенно Маркс, а себя — эН Ге, если немножко продлить, получается Энгельс. Вот так они и сидели за столом, как сиживали, бывало, Маркс с Энгельсом, только занятия у них, конечно, были разные. Пусть бы они попробовали придумать новый марксизм!

Но — шутил Николай Гаврилович или не шутил — хорошо уже было то, что в квартире появилась еще одна живая душа — Прокофий Лукич Отрубятников. Он присутствовал на всех конспиративных встречах, но, конечно, ничего не рассказывал. Хотя свое мнение имел, и оно не всегда совпадало с мнением Николая Гавриловича, не говоря уже о Марке Семеновиче, который вообще не имел допуска к этим встречам.

Особенно нравилось Прокофию Лукичу, когда Николай Гаврилович встречался с Элеонорой Степановной. Когда она появлялась, Отрубятников встречал ее, как истинный кабальеро: накинув скатерть, как плащ, и стараясь покрепче держаться на ногах, чтобы не выдать своего малопочтенного возраста. При этом он прятал надпиленную ногу — след остался с тех пор, когда его в гражданскую хотели распилить на дрова, но потом расхотели и оставили жить в надпиленном состоянии. С тех пор при гостях он всегда старался поджать ногу под скатерть, но она не поджималась, поскольку была повреждена. Поджимать нужно было и другую ногу, на которой в гражданскую какой-то заезжий анархист нацарапал нехорошее слово, и третью ногу, треснувшую от старости, — Боже мой, когда ты уже в таком возрасте, просто не знаешь, что раньше поджимать!

Ноги Элеоноры Степановны не были ни надпилены, ни надтреснуты, они понимали, что ласкают глаз, и стояли прямо, когда хозяйка их сидела за столом, состязаясь между собой в красоте и призывая всех, кто глядит под стол, быть судьями в этом поединке. А то вдруг, не довольствуясь пешим состязанием, одна нога вскакивала на другую, как лихой всадник на норовистого коня, при этом всадник долго раскачивался, принимая решение, скакать ли ему, или просто погарцевать на месте. И вдруг — бросок! — и конь уже оседлал всадника и тоже раскачивается, потому что коню принять решение еще трудней. Отрубятников думал, что, наверно, это и есть молодость, когда всадник седлает коня, а конь — всадника, когда хочется скакать куда-то, но не знаешь куда, потому что знание приходит с годами.

Он огорчался, когда Элеонора Степановна вставала из-за стола, и даже начинал ее ревновать — сначала слегка, а потом все больше и больше. Он ревновал ее и к стулу, и к креслу, и к комоду, когда она разглядывала стоявшее на нем зеркало, а вскоре ему пришлось ревновать ее к кровати с никелированными набалдашниками — так далеко зашли конспиративные дела. До него никак не доходило, что не может воспитанная девушка, придя в гости, все время проводить за столом. Даже за таким столом, каким был Прокофий Лукич Отрубятников.

Марк Семенович ничего не знал об этих конспиративных делах, хотя у него самого начинались дела, чем-то отдаленно похожие на эти.

Вдруг из пучины лет стали выплывать подруги его молодости. Столь длительное пребывание в пучине наложило на них свой естественный отпечаток, но они этого не замечали, не хотели замечать и делали вид, будто лет этих вовсе не было. Они являлись, как посланцы его молодости, — жаль, что слишком долго они были в дороге.

Но старушки из молодости приезжали в Москву не за прошлым. Они приезжали за продуктами и останавливались у Марка Семеновича не для осуществления давних надежд, а просто потому, что им негде было остановиться. В Москве очень большое движение, — может быть, потому, что совершенно негде остановиться. Двигайся сколько хочешь, а захочешь остановиться — свободных мест нет.

Старушки приезжали ненадолго — чтоб продукты не испортились. Они разворачивали карту Москвы и склонялись над ней с видом Наполеона, которого Кутузов оставил без пропитания. Они ругали Кутузова, совершенно не заботясь о правилах конспирации, они считали, что в этой квартире можно себя не стеснять, — очень уж им нравилась эта квартира.