Но в тот вечер на это явно не хватало ни времени, ни виски. Пол щедро подливал всем и каждому, удовлетворенно вздыхая и гримасничая, и Майкл тоже с удовольствием, несмотря на вкус, почувствовал, как его встряхнуло. Разговоры в брезентовой комнатке на некоторое время оживились и потекли с новой силой — тут и там раздавались громкие радостные голоса, — но дело шло к полуночи, и гости стали потихоньку вставать и одеваться. Пол поднялся, чтобы прощаться, но после третьего или четвертого рукопожатия присел и застыл в неподвижности, сосредоточив все свое внимание на маленьком замызганном радиоприемнике, который весь вечер жужжал и потрескивал на полу у самой кровати. Теперь помехи исчезли, и из пластмассовой коробки полились звуки кларнетов, которые тут же сложились в нежную легкую мелодию и перенесли всех присутствовавших в 1944 год.
— Гленн Миллер, — сказал Пол и проворно опустился на корточки, чтобы прибавить звук.
Потом он зажег яркий верхний свет в студии, взял за руку свою девушку и повел ее танцевать на холод. Но приглушенная брезентом музыка показалась ему слишком тихой, и он побежал назад, принес радио и стоял с вилкой в руке, обводя взглядом стены в поисках розетки. Ее не было. Тогда он поднял откуда-то с пола конец древнего удлинителя — продолговатую штуку с двумя розетками, куда втыкали обычно утюг или какой-нибудь старинный тостер, — и задумался на долю секунды, стоит ли пробовать.
Майкл хотел сказать: «Стой! Я не стал бы этого делать! У нее такой вид, что даже ребенок бы поостерегся», но Пол Мэйтленд воткнул радио в одну из розеток с апломбом человека, который знает, что делает. Розетка ответила большой бело-голубой искрой, но цепь замкнулась: радио зазвучало с новой силой, и Пол вернулся к своей даме, как раз когда нежность гобоев и кларнетов Гленна Миллера сменил быстро набирающий силу торжественный глас духовой секции.
Стоя в пальто и ощущая себя полным идиотом, Майкл тем не менее не мог не признать, что ему было приятно смотреть, как они танцуют. Рабочие ботинки Мэйтленда, тяжелые и высокие, передвигались по полу поразительно быстро и четко, да и сам он без остатка претворился в ритм: раскрутив Пегги, он отбрасывал ее в сторону, насколько пускала рука, а затем привлекал назад, и, пока она послушно крутилась в его руках, ее широкая сборчатая юбка вздымалась и опускалась, открывая симпатичные молодые коленки. Ни в школе, ни в армии, ни в Гарварде Майкл, сколько ни старался, не смог научиться так танцевать.
А раз уж он все равно чувствовал себя идиотом, то решил, что хуже не будет, если он обернется к стене и, пользуясь светом, рассмотрит висящую там большую картину. Как он и опасался, картина являла собой нечто хаотично-непостижимое; ощущения порядка — как, впрочем, и никакого ощущения вообще — она не создавала, а если и создавала, то лишь в недоступном безмолвии авторского сознания. Это был образчик того, что Майкл с огромной неохотой научился именовать абстрактным экспрессионизмом; из-за одной такой картины ему случилось еще до женитьбы серьезно повздорить с Люси, пока они созерцали ее среди приглушенного шепота в одной из бостонских галерей.
— Ну что ты опять не понимаешь? — раздраженно спросила она. — Ты что, не видишь, что здесь нечего «понимать»? Здесь ничего не изображено.
— Тогда что на этой картине происходит?
— Да ровно то, что ты видишь: игра цветов и форм, воспевающая, наверное, сам акт художественного творения. Это субъективное высказывание художника, не более того.
— Конечно, разумеется. Но если это его субъективное высказывание, то что он хочет сказать?
— Ну, Майкл, перестань! Мне кажется, ты надо мной издеваешься. Если бы он мог это сказать, ему не нужно было бы писать картину. Хватит, пойдем отсюда, пока мы окончательно не…
— Нет, погоди. Я все равно не понимаю. И нечего выставлять меня идиотом, девочка, — все равно у тебя ничего не получится.
— Сдается мне, ты сам делаешь из себя идиота, — ответила она. — Я даже не знаю, как с тобой разговаривать, когда ты в таком состоянии.
— Ага-ага. Сменила бы ты пластинку, любимая, а то будет только хуже. Потому что знаешь, в кого ты превращаешься с этой своей чванливой снисходительностью девочки из Рэдклифа? В зануду. Ты меня бесишь. Я не шучу, Люси.
Но здесь, в студии Пола Мэйтленда, он был только рад, когда жена, аккуратная, подтянутая, с приятной усталостью на лице, подхватила его и повела к двери. Будет еще время в этом разобраться. Может, когда он посмотрит другие работы Мэйтленда, он придет наконец к пониманию этой живописи.
Когда они тащились вслед за Дианой и Биллом Броком по холодной грязной лестнице, выходившей на Деланси-стрит, Билл обернулся и бодрым голосом возвестил: