— А я говорю вам, что вы обыватели! — вдруг обозлился портной и густо покраснел. — Будь вы настоящие рабочие, пролетарии, вы бы так не говорили. Всякий труд полезен. Будь справедливость на свете, все трудящиеся получали бы за труд одинаково.
Этот разговор был слышен в кухне. Мария, доедая обед, кивнула на дверь.
— Слышишь, Петр? О тебе говорят. Твои товарищи.
— Да, мои товарищи, мои братья рабочие.
Рабочие! Петр сознавал сейчас весь смысл этого слова, сознавал его остро и радостно, как никогда.
— Хлум хочет быть социалистом не только на словах, — сказал Угонный; раздражение его проходило, и он старался говорить спокойно. — Он хочет быть социалистом в жизни, на практике, потому и не остался барчуком. Так я его понимаю и уверен, что он прав.
Карас и Стрнад, опасаясь новой вспышки со стороны портного, не стали возражать и даже согласились.
— Ну, ежели так, тогда другое дело, — сказал Карас и, отвалившись от стола, положил ногу на ногу.
Потом, по обыкновению, начались споры о политике между национальными социалистами[69], интернационалистами и теми, кто сочувствовал социал-демократам, но в их партии не состоял, потому что хозяева — младочехи, клерикалы и даже национальные социалисты — не стали бы держать у себя таких работников.
— В городе о тебе болтают дурное, — сказала мать Петру, когда убрала со стола и сварила цикорный кофе. — О тебе и о Кларе Фассати. О той барышне, у которой был первый любовник женатый.
Петр рассердился:
— У нас о каждом болтают, мамаша. И правду, и ложь. Любовник! И все только потому, что учитель Сыручек здоровался с нею. Этого было достаточно, чтоб его убрали из Ранькова.
— И ты с ней тоже только здоровался? А в Плигалову долину вы не ходили? Да и по ночам ты пропадаешь бог знает где. Люди все замечают! Очень бы мне не хотелось, чтобы было правдой все, что про вас говорят.
Петр не ответил, встал и подошел к окну. За окном сиял солнечный воскресный день, дворик был тщательно выметен, на яблоне ссорились воробьи. Петр глядел на них, они напомнили ему бабью перебранку — вот так, ни с того ни с сего, ссорятся соседки.
Его возмущение постепенно утихало.
— А если и так, — сказал он, не оборачиваясь, — то это дело прошлое, и я уже обо всем позабыл.
Ему и вправду казалось, что все это было давным-давно. Воспоминание о бледном утре, об алебастровом теле Клары мелькнуло, словно пролетев по сонной площади, и рассеялось.
Петр не видел Клару со дня похорон, она теперь никуда не выходила из дома, совсем как Марта после того пикника. Петр не томился больше, сердечная рана затянулась, он был бодр и улыбался.
Время! Он не совсем отчетливо сознавал это, но теперь время мчалось для него с головокружительной быстротой, стирая в памяти следы прежнего прозябания. Он уже переступил порог своей невеселой юности, когда блуждал в потемках. Теперь перед ним широкие просторы, озаренные восходящим солнцем.
В воскресенье днем Петр зашел к Густаву. Тот был невыспавшийся, растрепанный, щурился, казалось, у него даже уши поникли. Он ходил по комнате, со стен которой исчезли фотографии, стараясь ступать тихо и не разбудить девочку, — она лежала в ногах постели Густава разметавшись, розовенькая, прелестная.
— Я слышал, что ты поступил на работу, Петр, — сказал Густав. — Работай, пробивай стену предрассудков, как и я. Нашего полку прибыло.
Петр обвел комнатку вопросительным взглядом. Густав ответил на этот безмолвный вопрос.
— Ребенок болеет, а Цилка пошла погулять. Впрочем, она права, достаточно, если дома один из нас. Был доктор, с Юлинькой ничего особенного, да, да, ничего страшного, — повторил Густав, как-то неловко, беспомощно размахивая руками.
— Наверное, Цилке захотелось на свежий воздух?
— Верно, верно. Но вот что я тебе скажу, мой друг: далеко не всякая женщина — настоящая мать, если даже у нее есть ребенок. Многие женщины подобны кукушке — снесут яйцо, а высидеть птенца не могут, это не по ним.
— Я вижу, ты не в духе. Или дела со шкурками не идут на лад?
— Больше всего достается моей собственной шкуре! — Густав вдруг вспыхнул. — Знаю, что Цилка подбросила мне кукушкино яйцо! Знаю, что думаешь ты и все другие! Ну что ж, пусть, лишь бы Юлинька была здорова. Сознаюсь тебе, нынче ночью я молился за нее. Я поверил в бога, Петр! — воскликнул Густав дрожащим голосом.
— Удивительно, какой ты сильный и слабый одно временно, — сказал Петр и нагнулся над девочкой.
Личико у нее горело, веки вздрагивали. Петр взял ее ручку и нащупал пульс. Никогда еще он не прикасался к такой крохотной ручке.