Выбрать главу

Молодые зеленые листики щавеля целыми кустиками росли в траве. Они стали рвать и есть их.

— Хороший щавель, еще не очень кислый.

— Молодой. Можно бы и за ситником съездить, ситник сейчас вкусный, сладкий, как мед.

Крыша лачуги дымилась, сквозь все ее щели и дыры вырывался белый дым.

— Мальчонка опять рыбу варит.

— Почистить этих окуней и то ему лень.

Гаврило и правда варил рыбу. Вскоре он вышел и уселся на пороге с чугунком между коленями. Погнутой жестяной ложкой он вылавливал из него разваренные куски и ел, оттопыривая губы, чтобы не обжечься.

— Нищие, а гляди-ка, горшок чугунный, кровать тоже железная, да и ложка покупная, из жести, — заметил Данило.

— Выпросила где-нибудь старуха, только и всего. Сделать-то ведь им некому.

— Мальчонка уж не маленький.

— Конечно, не маленький. А только, известно, — нищие. Такому работать неохота.

— Да и зачем ему, если можно выпросить…

От щавеля у них появилась оскомина. Павел вздохнул.

— Неплохо бы поесть рыбы, пусть уж хоть нечищенной.

— Поесть бы хорошо, да, видно, придется подождать, пока до дому доберемся.

— Что ж, подождем.

Гаврило, о чем-то раздумывая, глядел на бродящих по лугу мужиков, потом вдруг окликнул:

— Эй!

— Что?

— Может, вы себе рыбы сварите? У меня осталось со вчерашнего несколько окуньков. Только подложите сами дров в печку, я иду рыбу удить.

Они переглянулись, но соблазн был слишком велик. Данило отправился мыть заросший грязью чугунок. Павел потрошил и чистил мелких окуньков.

День тянулся медленно, каждый час казался бесконечным, словно солнце позабыло о времени или потеряло дорогу к черному лесу за семью горами, за семью реками, где оно каждый вечер ложится спать.

Наконец, стало смеркаться, рыба выплескивалась из воды навстречу вечерней заре. Возвращались в гнезда птицы. Луна еще не взошла, и на реку опустилась тьма.

— Ну, давай выйдем на насыпь.

— Успеете, — успокаивал Гаврило. — Он еще далеко. И с насыпи нельзя сесть, сходни некуда перебросить. Идите вон туда, за лозняк, оттуда его кличьте.

— Ну, так мы пойдем.

— Подождите, еще и не слыхать, а он теперь громко пыхтит, издали слышно.

Но они не хотели ждать. Данило поднял с земли связку сухого тростника.

— А ваше дело все равно уже решено.

— Второй раз судить будут, — убежденно сказал Совюк. — Как же так, несправедливо ведь засудили, а когда мы все расскажем, иначе присудят.

Гаврило пожал плечами. В эту минуту где-то далеко-далеко зазвучала пароходная сирена. Мужики бросились на мысок за лозняком. Гаврило глядел им вслед.

Из-за поворота медленно показывался свет, повисшая в воздухе белая звезда. Послышалось пыхтение, будто огромная запыхавшаяся грудь втягивала воздух в легкие, и торопливое тарахтение колеса. На мыске блеснул огонек, и понеслись призывы:

— Пароход, хо-о-о!

Шум лопастей, загребающих воду, на мгновение притих, стали слышны отдельные удары, красный фонарь приближался, пароход поворачивал к берегу. Стукнули сходни, и опять загудела машина, пароход возвращался на середину реки. Он проплыл прямо перед покосившейся лачугой — темная, таинственная глыба, потустороннее явление, дракон с двумя разными глазами — белым и пурпурным. С пыхтением и шумом он прошел мимо и исчез за поворотом.

Гаврило вздохнул и пошел в избу.

Глава XIX

Это было вскоре после того, как Павел с Совюком поджидали пароход, идущий в Пинск. Иван Пискор пробивался на восток.

С того самого дня, когда Людзик, наконец, столкнулся с ним лицом к лицу, Иван знал, что ему нет спасения.

Теперь это был уже не один Людзик с его ожесточенным упорством, нет, теперь вокруг него смыкались железные клещи всемогущего закона, теперь его приговор был подписан, беспощадный, неотвратимый приговор. Ни у кого не могло быть сомнений в том, чей топор начертил красные иероглифы на снегу. Их было легко прочесть, и Иван не обманывал себя, что сбил кого-нибудь с толку. Теперь путь был отрезан, мосты сожжены. Его уже знали в лицо, и описание его примет разослано повсюду, где синеют полицейские мундиры, по комендатурам, по волостным правлениям, по почтам и местечкам. Теперь по его пятам шла не пара ног Людзика, а сотни ног. Его высматривала уже не одна пара глаз, а сотни их. Его преследовал не один полицейский, а сам жестокий, неумолимый закон, для которого не существовал отдельный человек с его трудными днями и мучительными ночами, для которого он был только номером в ряду других номеров.