Выбрать главу

Иван стиснул кулаки, чувствуя, что бездонное болото, предвечная трясина засасывает, хватает его мощными щупальцами и тащит вниз.

Он уже не в силах был шевельнуть больной ногой. Каждая минута погружала его все глубже, губила все неотвратимее.

Широко раскинув руки, он пытался хоть немного задержать свое погружение. Но вскоре почувствовал под ладонями холодное прикосновение болота. Теперь седая от лунного света поверхность была у него перед самыми глазами. На ней росли мелкие листочки, жесткие стебельки кислой низкорослой травы. В наполненных водой ямках, в зияющих расщелинах отражался мертвенный, призрачный месяц, и капельки росы стеклянными шариками дрожали на травинках.

Он уже не чувствовал страха. Его охватила тупая усталость. Сердце сжимал холодный обруч, он с трудом переводил дыхание.

Перед самыми его глазами уходила в бесконечную даль полоса поблескивавшего в болоте лунного света, седого и холодного. Трясины терялись где-то в этой дали, в туманном мраке, которого не могли рассеять мертвенные лучи месяца. Тяжесть и холод — это было все, что он чувствовал, да еще угар в голове, словно с перепою. Он вспомнил Сивку, которого жена принуждена была продать после его ухода. Вспомнил, как он покупал этого Сивку, — хороший был конь, не идет, бывало, а словно танцует под Иваном, когда тот ехал на нем к водопою. На мгновение задумался о том, что поделывает теперь Сивка, где-то он, в чьи руки попал. Ему даже стыдно стало, что в такую минуту он думает не о жене и детях, а о лошади. Но мысль упорно возвращалась к пустякам, к незначительным мелочам. Плетень возле дома обвалился в первый снегопад, удастся ли Марфе самой починить его? Вот еще невод порвался, ну что же, все равно некому выезжать на лов.

Хлюпнула вода. Он попытался шевельнуть рукой, но его распростертые руки уже крепко увязли в клейкой грязи, в густой смоле трясины. Он глянул вдаль, в ночной морок и увидел, что небо на востоке медленно бледнеет. Звезды купались в лунном сиянии, и лысый месяц еще плыл по небу, но далеко на востоке небосклон уже светлел. Он загадал, увидит ли еще восход солнца. Потом снова пришла мысль о Сивке, о доме, о деревне, спокойные и будто сонные мысли.

Бледнело небо, и бледнел месяц. Мертвой пустыней простиралась в полумраке рассвета болотистая равнина. Снизу из трясины он глядел на карликовые белеющие тонкими стволами березки. На них оседала, цепляясь за их ветки, утренняя мгла, лениво тянувшаяся по болоту в этот безветренный час. Теперь только стало видно густую росу, покрывающую трясину серебряным покрывалом. Капельки росы дрожали, трепетали, стебельки клонились вниз, не в силах выдержать их тяжесть. На листочках клюквы роса собиралась крохотными озерцами, словно в зеленых чарочках. Далеко, далеко простиралась равнина, и чем ярче разгорался день, тем дальше уходила она, необъятная, наполняющая грустью. А ведь граница была позади, позади осталось все, от чего он бежал.

И где-то тут, за этими болотами, была неведомая страна, о которой рассказывал им когда-то Петро Иванчук, что мужик там живет человеком, а не преследуемым зверем. Но трясина не пускала Ивана, крепко, неумолимо держала его.

Он прикрыл утомленные глаза. Вода была тут же, он чувствовал первое влажное прикосновение на подбородке. Его одолевала дремота, уродливый сон наяву. О далеких и близких днях, которые мерещились ему, перепутываясь между собой. Он думал равнодушно, без сожаления в сердце, сжимаемом все более страшной тяжестью. Он уже едва ловил ртом воздух, неглубоко, со свистом втягивая его в легкие. В этой лихорадочной дремоте он забыл, где находится, что с ним происходит. Текли минуты, текла жизнь, а он не знал, чья это в сущности жизнь — чужая, какого-то неведомого мужика, или его, Ивана. Что это была за жизнь, как она шла, какими путями?

Вдруг он почувствовал холодный обруч на горле, вздрогнул и открыл глаза. Тяжелые, опухшие веки с трудом приподнялись. Болото было у самого его лица, сжимаясь ледяным кольцом, хватало его за горло.

Равнина побелела, засверкали зеленью березки, живым серебром заблестела роса. Розовый свет загорелся на небе, месяц закатился. Розовый свет засиял в воде, окрасил теплыми тонами радужные пятна на ней.

И вдруг Иван задрожал. В его памяти всплыло загорелое худое лицо Людзика. Растопыренные пальцы на снегу — пальцы, в предсмертной судороге загребавшие снег. Рана на голове — страшный хруст топора, вязнущего в кости черепа. Все приобрело отчетливые очертания. Лица Марфы и детей, и дом у дороги, и все, все. И тот страшный день, и дело с лугом, и круглое лицо осадника. Но явственнее всего — этот до сих пор звучащий в ушах скрежет топора. Он очнулся. Словно впервые увидел беспредельную равнину, поверхность трясины и ясно почувствовал гнилостный запах торфяника. Он рванулся. И с диким отчаянием вдруг понял, что тонет. Рванулся еще раз. Но тело было скованно, неподвижно. Дикое отчаяние сжало горло. Там, в чаще, были люди — быть может, они еще там. Все равно какие, все равно кто. В этот момент для него это были только люди. Он собрал все силы и крикнул. Протяжный стон, отчаянный звериный рев пронесся по болоту и замер, залитый вязкой, клейкой грязью. Иван захрипел. Он задыхался.