Выбрать главу

Я опустился на все лапы и, вскинув голову, пошел прочь — в тот момент я и сам точно не знал куда. Потом понял — в город. Я вспомнил ребят, что провожали меня в полицейском броневичке, вспомнил иисусика и имя его вспомнил — Маркус, вспомнил, как он говорил — нам нужна ваша помощь. И сотни, может быть, тысячи таких же, как я, метаморфозных бовицефалов, послушно шли за мной следом. Я знаю, их вела моя ярость.

Боже мой. Боже мой, Боже мой, Боже мой.

Мы пожирали все на своем пути. Я узнал, как чудесен вкус листьев, какие гастрономические богатства таятся в корневищных узлах, вылезающих из-под земли наподобие сплетенных змеиных клубков, где, кстати, настоящие мои сородичи по ночам обитают (я — корневищный бовицефал). Взлетела вспугнутая птица — искусная помесь воробья с фаэтоном, которая во время пробора много хлопот принесла нашим орнитологам, расплодившись не вовремя. Я инстинктивно махнул лапой и ощутил настоящий восторг, сбив ее на землю. Удар, видно, переломил ей шею, она слабо трепыхнулась и замерла. Не замедлив бега, я поддел ее когтем и отправил в рот — вернее, это сделал ведмедь. Я же пока с ужасом и радостью наблюдал за собой изнутри. Мои лапы автоматически подбирали с земли, с деревьев, из воздуха все съедобное — я инстинктивно его угадывал. Где-то в стороне остался «Бисектор», я вспомнил о нем тоже, на секунду всего представил, как взбираюсь в него (это в теперешнем-то обличье!), как взлетаю, как приземляюсь там, где сволочи убили моего друга, — и внутренне усмехнулся. Потому что внешне бовицефалы, как вы знаете, усмехаться не могут — слишком твердые губы.

Постепенно, очень медленно освобождаясь от голода, набираясь сил, мы ускоряли темп хода и через несколько часов уже просто мчались. Рядом со мной бежал черный ведмедь. По тому, как ужасающе он топал, я узнал в нем Мурурову. О, Мурурова был красивый бовицефал! Он был благородный бовицефал, он был из бовицефалов бовицефал.

Запах города становился сильнее, вот он превратился в вонь, она толкала нас назад, в родную и бесконечно чуждую галлинскую чащу, но человек свыкается с вонью, почему бы не привыкнуть и животному более низшему?

Сказал так и ужаснулся — это мы-то низшие?! Это я, со своей силой несокрушимой, я, со своей яростью, бешеной как смерч, неотвратимой как смерть; со своим разумом, тонким, мощным, вмещающим и перерабатывающим сразу десятки мыслей (и каких, люди!), это я-то, милостью Божией бовицефал, я — низший? И только потому, что рукам моим не надобен инструмент, и только потому, что я сильнее человека, а он, чтобы выжить, вынужден исхитряться, только поэтому? Чушь!

Мне еще многое предстоит узнать о своем ведмежьем теле, новые ощущения только еще готовились захватить меня целиком, ведмежья любовь, куда менее смешная и жалкая, чем любовь людей, которые и сами-то стыдятся ее, и правильно делают, — все это мне еще предстояло, а пока нужно было сделать другое.

Я шел помочь, стремился — не для них, для себя — уничтожить все, что мешает этим людям, ставшим вдруг для меня дорогими (ну вот как ты), заставить их посмотреть на мир свой моими глазами, открыть им всю абсурдность, их окружающую… Я не знаю, что-то вроде того. Я чувствовал! Да ты хоть догадываешься, какой смысл я вкладываю сейчас в это слово, ты, женщина, существо, эмоциями живущее, эмоциями воспринимающее, эмоциями реагирующее — ты хоть сотую, хоть миллионную долю воспринимаешь из того, что я рассказываю тебе? Я чувствовал, я не мыслил. Я чувствовал словами, осязательными фигурами, обонятельными аккордами, я целые предложения, целые симфонии сплетал игрой чувств, а главное чувство, заменяющее главную мысль, было — скорее приобрести город.

Галлинские леса сменились на экзот-европейские, я стал узнавать их, ведь я их делал. Метропольные буки и вязы утопали в метропольной траве, перемежаясь с кууловскими миттерстанциями и жующими планариями с Парижа-100 — все это диковато выглядело в ярко-фиолетовом свете галлинского утра и очень походило на сон. Сон, прямо скажем, из отвратительных: естество ведмедя не воспринимало человеческих мерок эстетики. Противно и страшновато было опускать лапы в скользкую, брызжущую зелень, обоняние начинало отказывать, вызывало нечто вроде шокового омерзения, слух… Я в детстве, например, не любил, когда разломом карандаша ведут по стеклу с нажимом — мурашки по коже. Сейчас было так же. Мысли тупели, ожесточались, собирались в кулак, в сведенную челюсть, начинали думаться исподлобья, не знаю, понимаешь ли ты меня.

А потом совершенно внезапно — опушка и коричневая борозда городской границы метрах в трехстах через поле, а перед полем еще одна полоска, тоненькая и аккуратненькая — основание биоэкрана.

Вот для чего я нужен им был, вот для чего только. Куаферам знакомы секреты биоэкранов, куаферы назубок знают все сезам-шифры, а для того, чтобы эти. шифры открыли экран, вовсе не обязательно быть человеком. Будь ты хоть кем.

И я остановился перед экраном, а остальные с размаху на него налетели. И, взвыв, отпрянули назад.

От шума проснулись добровольные стражи границы — были такие, мне рассказывали о них, да и сам я их видел, когда шел с Коперником к магистрату. Они подняли головы от земли и заспанными лицами выразили глубочайшее удивление перед массовостью атаки. Удивление, но не страх. Видно, они были уверены в своей силе. Кто-то схватился за вокс, но многие — за оружие. Цепочка стражей ощетинилась дулами.

Я понял, что медлить нельзя, и заревел сигнал к немедленному штурму, и ведмеди поднялись. Фикс-ружья биоэкран не берут, здесь нужно что-нибудь смертоносное — либо скварки, либо пулеметательные орудия. Я не успел открыть проход в биоэкране, как скварки плюнули, и автоматы заговорили, и наши начали падать. Но одни падали, а другие вставали на их место, и мы бы смяли всю стражу, мы бы десять таких страж смяли, и я уже лихорадочно выцарапывал когтем на невидимой стенке сезам-шифр, когда увидел, что от города к нам летят боевые машины — целая армада броневиков «Пасем». И тогда я дал атаке отбой, потому что у нас не было ни единого шанса. Ведмеди с облегчением залегли, не понимая, что все, что конец, что это последние секунды их жизни. Что сейчас здесь все полыхать будет. А я лежал под экраном и стонал от ненависти к самому себе, дураку, который решил идти с кулаками на армию, и клял себя, и не понимал — как это так: я и вдруг согласился на подобное идиотство.

С тонким свистом «Пасемы» подлетели к нам, спикировали, а стражи границы в это время плясали и руками махали, а «Пасемы» метрах в ста от земли вдруг включили свои лучи, болезненно-яркие, и стали жечь, жечь… Но, ребята, не нас! Не нас они жгли, эти боевые машины, а стражей. У них вспыхнуло, не у нас, их раздались жуткие вопли — не наши. Ох, мужики, вот когда я вспомнил слова покойного Фея о том, что у него все продумано, все подготовлено.

Со стражами было покончено за минуту. Я нацарапал когтем код на биоэкране, и биоэкран пал. И бовицефалы вступили в город.

«Пасемы» развернулись, снизили скорость до скорости ведмежачьего бега и широким фронтом пошли вместе с нами на Эсперанцу.

Я даже и не представлял, сколько за мной шло ведмедей. Я не смог бы их посчитать, пусть даже и приблизительно, пусть бы даже такой целью задался. Но цель, повторяю, была иной — помочь. Взмывали вверх гражданские вегиклы, но в воздухе их сбивали броневики, люди как сумасшедшие бежали от нас, хотя глупо убегать от бовицефала, но они бежали и, стало быть, чувствовали перед нами вину, и мы догоняли их, мы сбивали их с ног, предоставляя идущим позади довершить начатое. Мы лавой входили в город, мы занимали каждый дом, и, ребята, почти никто даже не думал нам сопротивляться, мы очищали от врагов каждую комнату, и они сами бросались от нас из окон и с крыш, они боялись нас, и это было приятно. Мы били мужчин и женщин, мы били стариков и детей, мы никого не оставляли в живых. Мы проникали всюду и не задерживались нигде — внезапность была нашим оружием.

Я уже никого не вел, никто уже не нуждался в боевом лидере, умеющем открывать биоэкраны, — я шел сам, я точно знал, куда мне следует торопиться, я мчался к магистрату. Там, там ждали меня друзья.