Выбрать главу

— Если бы мы не заставляли его заниматься виолончелью, он мог бы сейчас жить! — внезапно заорал он как-то вечером.

— Сэм, он жил для музыки, — возразила Эвелин.

— Я не это имею в виду: Ричарда лишили обычного детства.

— Он умер от редкой генетической болезни, виолончель тут абсолютно ни при чем.

— Да, но я говорю об окне, может быть, он не упал, может быть, он хотел выброситься, — наседал Сэм.

Эвелин убедила себя, что смерть Ричарда была несчастным случаем. И знала, что в глубине души Сэм тоже в это верит — его обвинения были призваны спровоцировать ее, только и всего. Их разговоры, размышляла она, были о них самих, а не о мертвом сыне.

— Ты хотела, чтобы он был твоей копией, — заводился он снова спустя несколько часов.

— Как ты можешь такое говорить, когда я делала все возможное, чтобы…

Перепалки не стихали, Сэм перебивал ее, менял свои доводы в середине спора, фыркал, махал рукой на фортепиано, как будто собирался напасть на инструмент, постоянно шел на конфликт, хотя она не велась на провокации.

Для Эвелин тяжелым испытанием был каждый бесконечный, пустой день, а не ссоры с Сэмом, которые она сводила на нет, прекрасно понимая, что им руководит. Их дни стали одинаково бесцельными, понедельник ничем не отличался от пятницы. Она сидела в кресле, неспособная побудить себя ни к какому занятию и одержимая мыслями о Ричарде: сморщенном седовласом старике пятнадцати лет, воняющим тухлятиной, слепнущим, до крови расчесывающим грубую кожу. Разлагающийся ребенок-старик, редчайшее и самое абсурдное создание, стареющее раньше срока[10].

Ее навязчивая идея начала жить собственной жизнью, н этому невозможно было помешать. Эвелин часами сидела в одиночестве в одном и том же кресле в гостиной, глядя в пустоту, и перед ее внутренним взором плясали видения нелепых детей в старческих телах, седеющих, уменьшающихся, умирающих, преждевременно превращающихся в копии ностальгирующих о молодости взрослых — таких, какой она сама могла бы стать. Как, спрашивала она, здоровый маленький мальчик за одну ночь мог состариться и превратиться в преждевременную версию человека, которым он никогда не станет? Она беззвучно рыдала.

Эвелин утратила интерес к домашнему хозяйству. Муж с женой почти все время ужинали в ресторанах, двое взрослых, в молчании сидящих за столом. Они знали, что вечно так продолжаться не может: должна случиться какая-то перемена, и когда она произойдет, то унесет с собой все, как прибойная волна смывает все в океан.

Тем летом в Атлантик-Сити внезапно умер Чезар. Его хватил удар, когда он слушал любимую передачу. Михаэла называла это «блаженной кончиной» в шестьдесят пять.

— Твой отец не страдал ни минуты, — хвасталась она так, будто лично договорилась об этом с судьбой.

Потом Лола, старшая сестра Сэма, которая жила в Санта-Барбаре и с которой они за прошедшие годы почти не виделись, объявила, что разводится: они с мужем уже год жили раздельно, и она готовилась переехать с тремя детьми в Лос-Анджелес. Однако, как ни странно, переломным моментом стало возвращение Эвелин к фортепиано.

Лола пыталась записать их на групповую психотерапию для родителей, потерявших ребенка. Доктор Зайд порекомендовал им недавно сформированную группу. Люди собирались по три, четыре, пять человек, иногда больше, чтобы получить утешение, когда жизнь кажется совсем уже невыносимой. Сэм категорически отказался, заявив, что ему будет некомфортно делиться своей личной утратой со «всем миром».

— Как ты можешь называть их «всем миром», Сэм? Они в такой же ситуации, что и мы…

Сэм, перебив, перевел разговор на саму Эвелин и обвинил ее в том, что она вылепила из Ричарда своего клона, и из-за этого его сын не смог пережить потерю музыкальной карьеры и выбросился из окна. Он сказал, что Эвелин больна, что она больная личность и, страдая от утраты собственного детства, без тени угрызений совести украла детство его сына. Какая разница, орал он, стал бы Ричард знаменитым виолончелистом или нет?

— Конечно, он выбросился, дура, — продолжал он. — Выбросился точно так же, как ты оцепенела на сцене. Ричард не задыхался от нехватки кислорода. Он выбросился не потому, что не мог вынести мысли о том, что вечно будет пациентом. А потому что потерял свою идентичность, которую ты украла. Потерял себя, своего отца, все. Ты в этом виновата. — И Сэм зашелся в истерических рыданиях.

Это были бредовые слова, но они произвели на Эвелин благоприятный эффект: высвободили подавляемую тягу к перерождению и вызвали желание вернуть то, что потеряла она сама. Не Таун-холл, ее несостоявшийся концерт и погубленную карьеру, а само фортепиано и тактильные ощущения, которые оно вызывало: нервное взаимодействие пальцев с клавишами, ощущение сноровки, движения. Она перестала смотреть в пустоту невидящим взглядом. Ее пальцы страдали, почувствовала она. И решилась во что бы то ни стало вернуть им то, чего они лишились.

вернуться

10

В 1970-х Эвелин сказала мне, что именно в это время поняла, почему музыка Рахманинова так действовала на нее в юности. Он знал «в точности, каково это — быть полностью сломленным, достичь дна, не просто переживать тяжелые времена, а находиться в самой нижней точке колеса». Во время этого разговора я задумался: может быть, это Рахманинов в ретроспективе, когда твой сын-подросток умирает у тебя на глазах, — но не решился тревожить ее воспоминания. Эвелин продолжила мысль: дело было не просто в лиризме Рахманинова, в его надрывном воображении и мелодии, но в его осознании того, что он на самом дне. Кажется, я добавил, что у его романтических предшественников — Шопена, Шумана, Форе — не было подобной интуиции и что, возможно, ею обладал только Чайковский благодаря своей сексуальной трагедии, которая могла разрешиться только смертью.