Выбрать главу
* * *

И наконец, Судьба, великий русский тиран. Отношения Рахманинова с Судьбой были связаны скорее не с философским фатализмом или идеей предназначения, а с русским национальным характером. Всю свою жизнь он пытался управлять судьбой и не слишком задумывался как над метафизическими роком Шопенгаэура и Ницше, так и над более недавними идеями, высказанными Верди в опере «Сила судьбы» (к тому же Рахманинов не был почитателем музыки Верди). Нет, нужно четко разграничить его понимание судьбы с нашим.

Для образованного русского того периода, каким был Рахманинов в 1890 годах, принятие Судьбы считалось непременным атрибутом крестьянского мировоззрения, не земельного дворянства, не даже городских рабочих, а именно русского крестьянства, которое, по словам выдающегося современного историка, было «истинным носителем национального характера»[124]. Судьба, в глазах крестьян, была по самой своей природе связана с их принадлежностью к русской нации. Они не существовали в отрыве друг от друга, идея Судьбы была чертой исключительно русского представления о мире, и быть русским означало приспосабливаться к Судьбе.

Но для современников Рахманинова Судьба заключала в себе и набор противоречивых воззрений. Крестьянский фатализм был парадоксальным образом признаком иррационализма и невежества, но в то же время и духовной чистоты, не оскверненной рационализмом западной культуры, как проповедовал Толстой. Зачастую этот фатализм воспринимается как пассивная покорность власти православной церкви, но в то же время он связан с еретическими («суеверными») элементами народных верований. Возможно, интеллектуалы вроде Рахманинова зачастую оплакивали эту покорность перед лицом трудностей и угнетения и находили ее парадоксальной, однако видели в подобном благочестивом принятии судьбы завидный стоицизм. Та же самая Судьба, или «фатализм», определяла взгляд образованных русских на самих себя: их миссией было научить простых людей рациональности, активности, нести им просвещение. Тем не менее интеллектуалов и политических активистов очень часто одолевали сомнения, и они спрашивали себя: выполнима ли эта задача и не слишком ли сами они подвержены жадности, праздности и другим порокам (все они были связаны с пропастью западного индивидуализма), чтобы им по силам было ее осуществить?

Судьба в ментальности Рахманинова была неразрывно связана со смертью. Большую часть жизни Рахманинова его переполняло ощущение безнадежности, бессмысленности того, что Судьба есть Случай. По душевному складу он был схож с русской поэтессой Мариной Цветаевой (1892–1941): она в детстве, на рубеже веков, училась играть на фортепиано и слышала, как Рахманинов исполняет свой Второй концерт[125]. Его музыка имперских времен наполнила ее воображение уже сформированными представлениями о Судьбе и Смерти — она почувствовала страдания в душе композитора. В 1905 году любой из них мог сказать: «Прыгай, прыгай». Суицидальные идеи тогда буквально носились в воздухе.

В личном мировоззрении Рахманинова также подчеркивалась связь Судьбы с «русскостью». Снова, как с amour propre[126] его скрытности, главную роль играло его местонахождение относительно географической родины. Так, 27 апреля 1906 года, когда еще слышны были отзвуки волнений 1905 года, он обнажил душу своему давнему наперснику и доверенному другу Морозову, чьи советы по поводу музыки он очень ценил, потому что тот хорошо в ней разбирался: «Если я останусь “при журавле”, я могу жить хотя бы за границей, если слажу со своей тоской по России»[127]. Всегда на первом месте Россия — тоска по родине. Проблема, о которой говорится в письме, кроется в том, чтобы принять решение: стоит ли ему уехать работать в Америку — но даже до принятия окончательного решения, до отъезда, одна только возможность этого низвергает его в пучину «тоски по России». Он любит ее больше, чем перспективу уехать.

В письме есть и постскриптум, предвосхищающий неизбежное. Пока он писал письмо, позвонили в дверь: это почтальон принес контракт, его приглашали дирижировать на будущий сезон в Санкт-Петербурге. Облегчение — расплакался ли он? Крестьянин бы понял: его спасла Судьба. Он закончил письмо словами: «Судьба стучит в окно! Тук! Тук! Тук! Милый друг, брось за счастьем гоняться!» — потому что все решает Судьба.

Те же слова есть и в его романсе «Судьба», том самом, который он спел Толстому во время второго визита, в самый разгар депрессии. Проблема Рахманинова, крывшаяся за его иррациональностью и суеверностью, равно как и за amour propre, себялюбие, которое он сделал своей броней, заключалась в том, что он не мог существовать не на русской земле. Тог* да, в 1906-м, практические соображения диктовали необходимость контракта либо с русскими, либо с американцами, чтобы обеспечить средства к существованию. Но американцы с ним еще не связывались — отсюда паника. Он ожидал, что американский контракт, если только придет, будет более перспективным, однако боялся, что его «там надуют» (в Америке) и он «ничего не напишет». Его опасения быть обманутым и ничего не сочинить не были продиктованы логикой, скорее суеверием и крестьянским представлением о Судьбе, но интуитивно он предвидел, что его ждет.

вернуться

124

Морин Перри, Narodnost’: Notions of National Identity в Constructing Russian Culture in the Age of Revolution, 1881–1940 (Oxford: Oxford University Press, 1998), p. 29.

вернуться

125

Алисса В. Динега, A Russian Psyche: The Poetic Mind of Marina Tsvetaeva (Madison, Wis., 2001), p. 186.

вернуться

126

Самолюбие, эгоцентризм (фр.). (Прим. переводчика.)

вернуться

127

Письмо Рахманинова Н.С. Морозову от 27 апреля 1906 г.