Выбрать главу

Я до сих пор отчетливо вижу, как она, откинувшись на спинку роскошного старинного кресла с гербом Барберини и зябко кутаясь в шелковую римскую шаль с длинной бахромой, слушала стихи Энцио, которые шумно неслись подобно огромным монотонным морским валам сквозь пространство ее прекрасного, уютного салона, как будто на него вдруг обрушилось наводнение. Во многом из того, что, по сути, было частью души Энцио, духом времени, она явно видела лишь его собственную молодость, чтобы не сказать незрелость, во всяком случае сугубо личное, переходное явление. Она не только надеялась, но и твердо верила, что ее Рим постепенно станет его Римом и преобразит его самого. И вот его стихи, формального совершенства которых она не могла не признавать, открыли ей истину, что – как она сама выразилась – «каждый, в сущности, привозит свое впечатление от Рима с собой». Но Энцио не желал признаваться в этом, ибо он считал, что славословит не свой Рим, а Рим вообще, он полагал, что славословит мир и совершает тем самым героический акт самоотвержения. Так оно, без сомнения, и было. Энцио преодолел в своих стихах себя и то, что он называл своим поколением, но это преодоление он мог осуществить лишь в форме своего "я" и своего поколения, это и было не совсем понятно бабушке.

Однако я немного забегаю вперед. Пока что рано говорить о поэзии Энцио, ибо в то время нам – не исключая и бабушку – были доступны лишь ее истоки. Энцио еще не воспользовался своими главными творческими силами, но уже собирал их воедино.

Оставалось несколько дней до Страстной недели, а раньше у нас не раз заходила речь о том, что Энцио следовало бы обратить внимание и на знаменитые церковные церемонии, так как без них впечатление от Рима было бы неполным. Энцио никогда не придавал этому предложению особого значения, теперь же он вдруг так увлекся всем этим, что пришлось существенно расширить первоначальную программу. Бабушка одобряла его новое увлечение, но неохотно составляла ему компанию, объясняя это тем, что, хотя нам, не имеющим к этим церемониям никакого отношения, и можно время от времени наслаждаться их зрелищем, ей все же кажется недопустимым превращать их в объект праздного любопытства. По ее словам, нет ничего более неприличного, чем толпы глазеющих туристов в соборе Святого Петра. Охотнее всего она поручила бы заботу об Энцио во время Страстной недели Жаннет, и только потому, что для нее так важно было не отрывать в эти дни от дочери ее подругу, она в конце концов согласилась сама вместе со мной сопровождать Энцио, и это решение наполнило меня невыразимой радостью. Правда, я чуть было не обманулась в своих ожиданиях. Дело в том, что между бабушкой и Энцио в то время существовало еще одно противоречие, быть может самое сложное, так как бабушка была в этом отношении настоящей женщиной. В двух словах это можно выразить так: ее огорчало, что Энцио вдруг столь явно от меня отстранился, ибо с нашей дружбой было связано заветнейшее желание ее материнского сердца. Она придавала поведению Энцио, пожалуй, чересчур много значения, ведь она не совсем понимала причины этого поведения, к тому же сама она в отличие от него была дитя эпохи если не более рыцарской, то во всяком случае более галантной. Его невнимание ко мне оказалось для нее тем более неприятным, что фамильная гордость не позволяла ей ни намеком, ни даже взглядом дать почувствовать кому бы то ни было эту свою озабоченность. И все же Энцио в своем перевозбужденном состоянии точно чувствовал, чт думала бабушка о нас с ним, и потому именно в ее присутствии был со мной особенно нервным. Его оскорбляло подозрение в том, что он стал равнодушен ко мне, и в силу своей резкости и своенравности он с еще большим упрямством отказывался проявлять ко мне какие бы то ни было знаки симпатии. Даже когда бабушка в воспитательных целях, желая наказать его, решила не брать меня с собой в собор Святого Петра, он не выразил особого огорчения. Зато я была так нескрываемо несчастна и так страстно просила не оставлять меня дома, что бабушке в конце концов пришлось отменить эту явно бессмысленную карательную меру.