Выбрать главу

Смотри на них, Платеро. Как доверчиво несут они свою старость навстречу жизни, пронизанные этой весенней порой, когда золотисто зацветает репейник в нежной дрожи кипучего солнца!

ПОВОЗКА

У большого ручья, разбухшего от недавних ливней, встретилась нам увязшая повозка, почти скрытая грузом апельсинов и травы. У колес, оборванная и грязная, плакала девочка, силясь полурасцветшей грудью помочь ослику — увы, намного щуплей и слабей Платеро. Ослик, наперекор стихиям, безнадежно пытался выволочь повозку под рыдающие крики девочки. Старание было бессильным — как детская отвага, как усталый порыв летнего ветра, обморочно сникшего среди цветов.

Я погладил Платеро и, как сумел, подпряг его к повозке впереди хилого собрата. Ласковое понукание — и Платеро одним рывком выволок повозку и осла из хлябей и втащил на бугор.

Господи, как улыбнулась девочка! Словно закатное солнце, расколотое в сырых облаках на куски янтаря, зажглось в ее чумазых слезах.

С этой заплаканной радостью она протянула мне два отборных апельсина, точеных, тугих, тяжелых. Я благодарно взял и отдал один щуплому ослику — в утешение, другой Платеро — в награду.

ХЛЕБ

Я говорил тебе, Платеро, что душа Могера — вино, не так ли? Нет, душа Могера — хлеб. И сам Могер, подобно пшеничному хлебу, внутри бел, как мякиш, а снаружи — смуглое наше солнце! — золотист, точно хрусткая корочка.

В полдень, когда солнце печет, весь городок начинает куриться и пахнуть сосной и хлебом. Все раскрывается и движется. Словно огромный рот ест огромный хлеб. И все отдает хлебом — оливковое масло, похлебка, сыр и виноград,— оставляя привкус поцелуя; хлебом дышит вино, соус, мясо и сам он — такой хлебный. Нередко один, как надежда, или сдобренный несбыточным...

Скрипят фургончики, и возница у приоткрытых дверей бьет в ладони и кричит: «Све-е-е-жий хлеб!..» И слышно, как бьются с тупым перестуком буханки о булки, ковриги о бублики, падая в поднятые нагими руками корзины...

И нищие дети тотчас же звонят у дверных решеток или бренчат щеколдами и протяжно ноют в полутьму: «Чуууточку хлеееба!..»

АГЛАЯ

Какой же ты раскрасавец сегодня, Платеро! Иди ко мне... Славную встряску задала тебе утром Макария! Все, что есть белого, и все, что есть черного в тебе, блестит и переливается, как день и как ночь после ливня. Какой же ты красивый, Платеро!

Платеро, слегка смущаясь самого себя, идет ко мне медленно, еще влажный после купанья, чистый, как нагая девушка. Его обличье просияло, подобно утру, и большие черные глаза мерцают так ярко, словно самая юная из граций одолжила им этот жаркий блеск.

Пересказав ему все это, я внезапно, в порыве братского восторга, бросаюсь щекотать его, хватаю за голову, кручу ее в ласковых тисках... Он, потупив глаза, то мягко сопротивляется одними ушами, то вырывается и, отскочив, опять замирает на месте, как озорной щенок.

— Какой же ты красивый, малыш! — твержу я.

И Платеро, подобно бедному ребенку в обновке, семенит застенчиво и неловко, что-то говоря мне на бегу, косясь на меня кончиками довольных ушей, и застывает, изображая, что щиплет пестрые колокольчики у дверей конюшни.

Аглая, дароносица красоты и добра, опершись о грушевый ствол под роскошной тройной кроной листьев, груш и воробьев, смотрит на эту сцену с улыбкой, почти растворенная в прозрачности раннего солнца.

СОСНА НА ВЕРШИНЕ

Где бы я ни остановился, Платеро, мне кажется, что стою под ней; к чему бы ни приближался — городу, любви или счастью,— кажется, что иду к ее широкой щедрой зелени на скалистом Венце в огромной синеве с белыми облаками. Это зеленый маяк в неверном море смут, мой и могерских рыбаков на бурных отмелях, вечная веха моих нелегких дней, в конце каменистого красного склона, который штурмуют нищие дорогой в Сан-Лукар.

Вспомню ее — и вновь наполнюсь силой, передохнув в тени воспоминания. Она единственное, что не перестало быть большим, пока я рос, и стало только больше. Когда ей обрубили ветку, надломленную ураганом, я словно лишился руки, и часто, настигнутый нежданной болью, я думаю — это больно сосне.

Дереву на скалистом Венце пристало зваться великим, подобно морю, небу и сердцу. Под ним, как под небом, как над морем или в тоскующем сердце, провожая взглядом облака, проходят поколения. В часы рассеянных мыслей и своевольных образов или в те мгновения, когда многое видится заново и совсем по-иному, моя сосна предстает мне из вечности, еще шумней и огромней, и, колеблясь, зовет забыться в ее покое, как последняя верная и вечная цель, конец моих скитаний по жизни.