Выбрать главу

ДАРБОН

Дарбон, лекарь Платеро, громаден, как этот пегий вол, и красен, как арбуз. Весит он восемь пудов. И уж на три четверти, по его словам, разменял свою сотню.

Когда он говорит, некоторые звуки выпадают, как у старого пианино; иногда вместо слова происходит выхлоп воздуха. Эти пробелы восполняются качанием головы, натужными, дряхлыми жестами, хлюпаньем в горле и слюной на платке, словом, искупаются с лихвой. Милый домашний концерт перед ужином.

Ни коренных, ни иных зубов у него нет, и ест он почти что один хлебный мякиш, который сперва разминает в руке. Лепит из него шарик— и в рот, в багровый провал. Катает там его битый час. Потом лепит еще шарик, и еще. Он жует деснами, и борода ходит ходуном, касаясь крючковатого носа.

Он и вправду громаден, как пегий вол. Сидя на пороге, он заменяет собой дверь. Но Платеро умиляет его, как ребенка. А завидя цветок или птицу, он распахивает рот и вдруг смеется, заходится от смеха, который длится помимо его воли и всегда кончается плачем. Потом, уже успокоившись, он долго глядит, притихший, в сторону старого кладбища:

— Девочка, бедная моя девочка...

РЕБЕНОК И ВОДА

Над мертвой сушью огромного двора, где каждый осторожный шаг насквозь пропитывает мучнистой пылью, так свежо и славно смотрятся вдвоем ребенок и родник, две замкнутых души, сведенные вместе. Хотя вокруг ни единого дерева, в груди, словно написанное светом на берлинской лазури неба, отдается слово «оазис».

Уже с утра стоит полуденный зной, и все пилит свою оливу цикада в саду Святого Франциска. Солнце припекает мальчику голову, но он, завороженный водой, не чувствует ничего. Припав к земле, он подставил руку под живую струю, и вода возводит на ладони зыбкий прохладный дворец, отраженный в черных, восхищенных глазах. Он бормочет себе под нос и скребет то там, то сям под лохмотьями свободной рукой. Дворец, неизменный и вечно новый, иногда колеблется. И мальчик замирает, съеживается, собирается в комок, чтобы ни единый толчок крови, как единственный сдвинутый кристаллик в чуткой мозаике калейдоскопа, не отнял у воды тот ее первый, нечаянно пойманный облик.

— Платеро, не знаю, поймешь ли ты, что я скажу, но этот ребенок держит на ладони мою душу.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Девочка, дочь углежога, грязная и красивая, как монета,— вороненые зрачки и губы цвета крови, обметанные сажей,— сидит на черепице перед лачугой, баюкая брата.

Дрожит майская пора, огненно-яркая, как недра солнца. В ослепительный покой врывается клокотание похлебки в полевом котле, весенняя горянка конского луга, смех ветра в гуще приморских эвкалиптов.

Проникновенно и нежно угольщица поет:

Дремлет ми-и-и-лый, засыпа-а-а-ет, божьей ма-а-а-терью хра-а-ним...

Пауза. Ветер в деревьях...

...и пока-а-а он засыпа-а-а-ет, засыпа-а-а-ю вместе с ни-и-им...

Ветер... Платеро, мягко переступая через горелые поленья, потихоньку подходит. Потом ложится на черную землю и под медленный материнский напев забывается сном, как ребенок.

ДЕРЕВО ВО ДВОРЕ

Это дерево, Платеро, акация, посаженная моими руками, зеленый огонек, который разгорался от весны к весне и теперь полыхает над нами простой и пышной листвой, пронизанной закатом, это дерево было, пока жил я здесь, в опустелом теперь доме, оплотом моей поэзии. Любая веточка, по-апрельски бирюзовая или по-октябрьски золотая, при одном только взгляде на нее освежала мой лоб, как целомудренная рука музы. Какой хрупкой, угловатой и прелестной была моя акация!

Теперь это хозяйка двора, Платеро. Как она раздалась! Не знаю, помнит ли меня. Мне кажется, что это не она. Все то время, что я не вспоминал о ней, словно ее не было, весна год за годом лепила ее по своей воле, не заботясь о моей.

Она ничего мне уже не говорит, а ведь это — дерево, и дерево, посаженное мной. Любое дерево, которое однажды приласкал, врастает в сердце, Платеро. И вот дерево, которое так любил и настолько знал, не говорит ничего, Платеро, при новой встрече. Это грустно, и хватит об этом. Нет, в месиве зелени и заката уже не видно повешенной на ветку лиры. Свежая крона не шумит стихами, и внутренний свет листвы не озаряет мысль. И там, куда я столько раз уходил от жизни в прохладное и звонкое одиночество, мне плохо и холодно, и хочется бежать, как хотелось тогда бежать из казино, из кабачка, из театра, Платеро.