Такую простоту не следует понимать в негативном смысле, как это привычно сегодня, ведь то, что пронизывает собой все государство, от философа до простого землепашца, наделяя каждого своим именем, не может служить лишь защите от софистической poikilia, как то рисуют нам английские школы; как характеристика определенной структуры, это выражение скорее несет в себе свою собственную правоту; кроме того, оно абсолютно позитивно и только в борьбе за самоутверждение прибегает к своему разрушительному оружию. Творческое духовное движение может возникнуть и отстоять себя только как самодвижение, и противодвижением оно может показаться лишь тому, кто подходит к нему извне, от границы враждебного соседа.
Простое объемлется благородным и еще теснее связано с природным бытием, phy-sis, оно никогда ничего не требует и всегда основывается лишь на данном; это здравое и скромное умение обходиться собственными силами, существование, смирно держащееся родной, материнской почвы и не гонящееся за чужими красотами; оно просто как сама собою разумеющаяся жизнь или как дикое дерево, которое всегда растет правильно, — будь то гладким и прямым или же кривым и сучковатым.
При первом употреблении в диалоге о государстве это слово сказывается о боге:[272]Бог совершенен, он есть высшая форма явления и, поскольку все прочие формы более ограниченны и недостойны бытия, никогда не станет менять свои гештальт, но всегда будет хранить простоту своей сущности. Таким образом, простое основывается на совершенном как полный объем всеобъемлющего Бога; будучи единообразным, оно начинает борьбу против многообразного и переменчивого, от него же самого требуется оставаться в заданной мере. Позднее, когда это выражение начинает применяться к гражданам государства,[273] оно может не оставаться тем же самым по объему, поскольку кругу философов положены иные права, чем народу, ибо тогда равенство было бы внешним, математическим, но все же, какие бы ограничения оно ни претерпевало, нисходя от философа к ремесленнику, внутренне простота остается все той же само собой разумеющейся правильностью жизни. Предназначение философа как жреца культа идей, для которого ничем не нарушаемое созерцание богочеловеческого гештальта является одновременно и службой, и милостью, состоит в том, чтобы его плоть срасталась с божественной плотью и божественный объем в уменьшенном размере воспроизводился в нем благодаря равномерному и всестороннему росту всех его сил. Образ философов-царей основывается на равномерном развитии всех способностей и сил, ни одна из которых, будь она даже столь плодотворна, как храбрость или рассудительность,[274] не должна пробиваться за пределы духовного целого и разрастаться где-то в стороне, или в своенравной заносчивости рваться к успеху, как это было у софистов.[275] «Люди, способные к познанию, наделенные прекрасной памятью, присутствием духа или остроумием, а также по-юношески задорные и с блестящим умом» не имеют права довольствоваться развитием этих своих черт и должны к своей сноровистости добавить еще упорство, а с другой стороны, те, кто всегда уверен в себе, должны сочетать свою настойчивость с ловкостью и расторопностью,[276] чтобы пламя не слишком быстро пожирало материю, но чтобы и материя не загасила слабый огонек. Если философ так движется к наивысшей форме, что силы его бывают всегда уравновешены на чашах весов, становящихся символом космического и вечного, и таким образом, «общаясь с божественным и космическим, он и сам становится космичен и божественней, насколько это в человеческих силах»;[277] это значит, что он в совершенном объеме достиг и божественной простоты, он прост, как прост сам космос, как прост Бог.
Если у философа возникнет необходимость позаботиться о том, чтобы внести в быт людей то, что он там усматривает, и не ограничиваться собственным совершенствованием, думаешь ли ты, что из него выйдет плохой мастер по части рассудительности, справедливости и всей вообще добродетели, полезной народу?[278]
Но как может гештальт в полном своем объеме, не распадаясь на куски, сохраниться при воплощении в низших слоях несовершенных людей, как все эти многочисленные деления, установленные среди ремесленного простонародья, могут тем не менее соединиться в едином образе космоса, в великой простоте государства? Ведь столяру не подобает оставлять свой верстак, а земледельцу — свой клочок земли; напротив, никогда даже не пытаясь обратиться к незнакомому ремеслу, они должны довольствоваться узко ограниченным кругом своего цеха и в нем стремиться к сложнейшему и детальнейшему совершенству! Разве, педантично ограничиваясь рамками своей профессии, человек из народа не превратится в бесчувственную машину, разве, закосневая здесь, внизу, государство не лишится своей жизненной силы и способности к росту, пусть даже на верхних ярусах пышно расцветают всевозможные совершенства? Простота — она и здесь подтверждает свое значение как водительница жизни: даже поденный работник должен сохранять субстанциальный покой на данной ему от рождения почве, не отрываясь от нее ради искусств, лежащих за пределами его цеховых умений, и находить удовлетворение не в широте и многообразии своих способностей, а в сосредоточении и простоте. Конечно, на этих низших ярусах человеческого деяния простое теряет в своих завершенности и объеме,[279] к тому же такое замыкание на себе приводило бы к безжизненному однообразию, и все же оно и в низших кругах в основном сохраняет свою внутреннюю структуру; ведь чтобы даже человек из простонародья, при всей его ограниченности, по-прежнему оставался связан с питающей мировой основой, чтобы простое не закосневало в механической односторонности, оно сохраняет столь важное именно для такого человека соотношение physis и kairos'.