— Велика честь и велико удовольствие, — ответил Сократ и указал новому знакомому место рядом с собой. — Как же вы прошли через позиции спартанцев? — поинтересовался он, когда рапсод прилёг. — Ведь Истм, кажется, непроходим, а на море ещё опаснее.
— А вот. — Рапсод осторожно потрогал свой золотой венок. — Лучший пропуск — слава, добытая в Эпидавре. Они нас не тронули.
— И на венок не покусились?
— Не посмели. Золотой, конечно, можно отнять, но славу — никогда, — сказал рапсод. — Слава поэта — пропуск по всей земле.
— Поскольку это высшая слава?
— Именно. Ибо поэт знает всё, о чём поёт, а поёт он обо всём. Тем более — Гомер, чьи великие поэмы я знаю наизусть. Я — исполнитель, толкователь поэм Гомера и всего, о чём в них говорится.
— Стало быть, Ион, ты так же сведущ, как Гомер? — спросил Сократ, перейдя на «ты».
— Как сам поэт, — ответил, всё ещё важничая, рапсод.
— Можно ли поспрашивать тебя об этом?
— Конечно. Мне всегда приятно беседовать с мудрецами.
— Тогда будь внимателен и отвечай. Поэт говорил о многих людях, занятых в жизни разными делами: о царях, воинах, возничих, врачах; он слагал поэмы о женщинах, любви, богах. Так ли это, Ион?
— Так, — согласился рапсод.
— Тогда скажи: знал ли поэт о делах этих людей больше и лучше, чем сами эти люди: чем возничий — о ремесле извоза, чем врач — о медицине, чем гетера — об искусстве любви, чем военачальник — о тактике ведения войны. Да или нет?
— Думаю, что нет, — ответил Ион.
— Ты прав. Иначе тебе пришлось бы утверждать, что поэт знает о делах богов столько же, сколько они сами, и, значит, сам есть бог, — засмеялся Сократ.
— Пришлось бы, — согласился рапсод. — Но я сказал, что поэт знает меньше.
— И это, очевидно, касается всех, о ком он говорил.
— Видимо, да, Сократ.
— О чём же поэт знает больше, чем люди, о которых он говорит?
— Может быть, о характерах людей, — предположил рапсод.
— Но, согласись, имеющий что-то знает о том, что имеет, больше, чем тот, кто этого не имеет.
— Пожалуй, ты прав.
— Что же тогда поэт знает в совершенстве?
— Как слагать стихи, думаю.
— Но многие, знавшие, как слагать стихи, ныне совсем забыты или сохранились в памяти потомков несколькими строками или одним пеаном[44], например Тинних из Халкиды. Как же случилось, что, написав много произведений, он создал лишь одно, достойное нашей памяти? Не боги ли внушили ему знаменитый пеан? Ведь и над остальными он трудился с тем же прилежанием и знанием дела, а получился лишь один.
— Думаю, что ему внушили этот пеан боги, — ответил рапсод.
— Боги пропели устами слабого поэта прекраснейшую песнь. Не доказывает ли это, что всё дело — во вдохновении?
— Думаю, доказывает.
— А не свидетельствует ли всё сказанное выше, что поэты творят и говорят много прекрасного о различных вещах по божественному определению, а не с помощью искусства?
— Свидетельствует, Сократ.
— Стало быть, поэты подобны прорицателям и вещателям: говорят то, что велит им божество, сами ничего не зная.
— Смилуйся, Сократ: ведь что-то я знаю.
— Только то, что знаю и я, — засмеялся Сократ, наполняя кружку рапсода вином. — Теперь ты твёрдо знаешь, что ничего не знаешь. А это — начало всякого знания, начало мудрости.
Во время всей этой беседы Сократ то и дело поглядывал на Платона, будто хотел сказать ему: «Недавно мы говорили о поэзии. Теперь я продолжаю этот разговор с Ионом. Ради тебя».
«Итак, поэт-прорицатель, вещающий лишь по воле бога, или философ, читающий в своей бессмертной душе? Одержимый пророк или мудрый толкователь истины? Пророчество — туманно. Истина — чиста и светла для всех. Я правильно поступил, бросив стихи в огонь», — сказал себе Платон. Но тревога в сердце осталась: пророков, как и мудрецов, выбирают боги... А ещё он решил, что, возвратившись домой, запишет разговор Сократа с Ионом.
Несколько дней об Алкивиаде не было никаких известий, кроме слухов, что пришли из Декелей и распространялись по Афинам его врагами. Но вскоре новость привезли посланцы Алкивиада. Вместе со своими ста триерами стратег благополучно достиг пролива между Эвбеей и островом Андрос, с ходу вступил в бой с андросцами и спартанцами, пытавшимися преградить ему путь, сжёг и потопил их корабли, а успевшие высадиться на берег вражеские отряды настиг и уничтожил. Сначала афиняне обрадовались радостной вести, многие ликовали по поводу победы. Но веселье быстро поутихло и сменилось недоумением. Алкивиад хоть и разбил андросцев и спартанцев в проливе, столицу острова, однако же, не взял и даже не осадил её. Стратег отправился дальше, держа курс на Самос, хотя у него, по мнению афинян, доставало сил, чтобы покончить с отпавшими от афинского союза андросцами раз и навсегда. Понятно, почему Алкивиад торопился на Самос — там его поджидали верный Афинам флот и армия. Но стоило ли оставлять в тылу, близ Эвбеи и Аттики, переметнувшийся на сторону врагов остров? Хвалёный воинский талант и уж конечно удача, похоже, изменили Алкивиаду. Получалось даже, что слухи о новом предательстве Алкивиада вроде и не лишены основания. Имея возможность разгромить на Андросе крупные силы врага, он лишь слегка пощипал их, да и то лишь потому, что те по глупости, а скорее из-за отсутствия договорённости преградили ему внезапно путь в проливе. Но Алкивиад всё же шёл на Самос, всё ещё верный Афинам, и это в значительной мере извиняло нерешительность или неудачу Алкивиада на Андросе. Впрочем, и там могло случиться всякое: самосцы, кажется, были верны скорее Алкивиаду, чем Афинам. Когда власть в Афинах захватили Четыреста во главе с Фринихом, именно самосцы призвали к себе опального афинянина и избрали его стратегом, а он не остался в долгу и добыл Самосу несколько блестящих побед. Тогда-то слава о его храбрости и воинской непогрешимости достигла Афин. Теперь же, после Андроса, она стала заметно убывать и меркнуть.
44